Учитель Дымов — страница 1 из 59

Учитель Дымов

Часть 1

Пролог

Нина падает лицом в снег — и сразу резкая боль в ноге, аж багровые круги перед глазами. Неужели сломала? Как же она вернётся? А может, голова от голода кружится, оттого и круги, а что в ноге боль такая, будто в лодыжку вбили старый ржавый гвоздь, так надо только встать, и все пройдёт, и Нина пойдёт дальше, и все будет хорошо, наберёт ещё брусничных листьев и вернётся домой, к своей Жене.

Только надо немного полежать, собраться с силами.

Нина переворачивается на спину, пытается смахнуть прилипший к лицу снег. Вот так–то лучше. Видны ели, все укутанные, красивые, сказочные. И небо — тоже красивое, синее, точнее темно–синее. Если бы не деревья, увидела бы алую полосу заката, но если ещё вот так полежать, то увидишь и звезды, и месяц, то есть наступит ночь, и тогда уж точно отсюда не выберешься.

Поэтому надо встать.

Нина садится — неловкая, закутанная в несколько слоёв промерзающей насквозь дырявой старой одежды, — пытается подняться, опирается на правую ногу (вроде все хорошо, ничего не болит), потом переносит вес на левую и от боли едва снова не падает.

Значит, всё–таки поломала. Или вывихнула. Сейчас неважно — вывихнула, поломала, сейчас главное — вернуться в деревню, а там кто–нибудь из старух посмотрит, скажет, что делать.

Нина пытается прыгать, опираясь на здоровую ногу. Нет, никак. Может, на ровном месте, на московском асфальте, у неё бы и получилось проскакать километр, но не здесь, в лесу, по колено в снегу, а то и по пояс.

Значит, нужна палка. Надо доползти вон до той ели, срезать нижний сук… какая Нина всё–таки умница, что взяла с собой нож. То есть какая бы была дура, если бы не взяла, — кто же в лес идёт без ножа? Хотя всегда удивлялась — зачем нож в лесу? От волков не поможет, а дрова рубить — так лучше топор.

Да, топор бы не помешал, ведь придётся сейчас эту ветку ножом пилить… но сначала надо доползти.

И Нина ползёт.

Снег забивается в рукава, обжигает запястья. Левая нога вспыхивает болью на каждое движение, и в глазах темнеет — то ли Нина сейчас потеряет сознание, то ли солнце совсем зашло.

Надо доползти до вон той ели, повторяет про себя Нина, надо спилить этот проклятый сук, попытаться встать, дойти до опушки — о боже, километр, по снегу, с поломанной ногой! И надо успеть, пока совсем не стемнело, потому что в темноте, да, в темноте Нина наверняка собьётся с пути в этом лесу. Надо дойти хотя бы до опушки, а там уже дорога, прямо к деревне, оттуда–то Нина доберётся, там–то она все знает. Там минут десять до первой избы — ну, это если на двух ногах — десять, а так — все полчаса, и нет, Нина не пойдёт в первую избу, если останется хоть немного сил, дотянет до второй, где живёт Алёна, вот кто ей поможет, точно. Осмотрит ногу, скажет, что дальше делать.

Главное — не думать, как быть, если это в самом деле перелом. Потому что тогда — как же она будет работать? На что они будут жить? Женя одна двоих не прокормит.

Так что, если это перелом, может, и не надо ползти? Попросту остаться здесь, Женя уже взрослая, тринадцать лет, лучше совсем без матери, чем с матерью–инвалидом…

Нет, нет, нет, это чушь какая–то. Даже думать о таком не надо, а надо думать только про ближайшую цель: доползти до ели.

А что будет потом, потом и узнаем.

Но Женю она одну не оставит, нет уж! — И Нина делает ещё один рывок сквозь колючий слежавшийся снег и в самом деле дотягивается до заиндевевшего корявого ствола. Подтягивается к ели двумя руками, с трудом садится, прислонившись к дереву спиной.

Теперь надо достать нож, говорит она себе. Снять мешок, залезть в мешок, достать нож. Главное, чтобы я его не вытрясла по дороге, как последняя разиня.

Разиня? Нет, она давно уже не разиня. Ни на пристани, ни на барже, ни на вокзалах не увели у них с Женей ни одного узла, ни одного чемодана… чемодан, впрочем, и был один, фанерный, хлипкий, где лежали нарядные кофточки, сборник рассказов Чехова и вложенная в него единственная Сашина фотография. Кофточки давно выменяли на еду, Чехов сгинул в первом доме, куда их поселили, — небось, хозяйка–сволочь, Пелагея Ивановна, спёрла, пустила на самокрутки или на растопку. Хорошо ещё, что фотографию Женя под подушкой прятала. Вот ведь, совсем отца не помнит, а любит, как и положено дочке.

Ну вот он, нож. Теперь, значит, за дело.

Замёрзшее дерево почти не поддаётся, и Нина начинает скрести его, снимая у основания ветки сначала кору, а потом — слой за слоем — древесину. Была бы я бобром, думает она, могла бы зубами.

Впрочем, что за чушь? Была бы я бобром, я бы здесь сдохла давно.

Интересно, если бобра переселить из его ручья в совсем другой ручей, он освоится или нет? С другой стороны, кто знает наперёд? Кто бы Нине сказал, что она, городская женщина, москвичка, будет собирать под снегом листья брусники или, того хуже, пилить еловую ветку ножом?

А кто бы сказал, что немцы дойдут до Волги? Кто бы сказал, что их с Женей будут эвакуировать на баржах, как скот, лес или уголь? Что она увидит, как фашистская бомба падает прямо за бортом, в каких–нибудь пяти метрах от них, и ледяные брызги, поднятые взрывом, летят прямо в лицо?

Женя тогда была ещё маленькая — испугалась и заплакала. Сейчас бы, конечно… а, вот оно! Нина вцепляется в еловый сук руками, повисает на нем всем своим весом, на голову сыплется с верхних ветвей рыхлый снег, а потом раздаётся хруст, и она падает в сугроб.

Получилось. Только надо найти нож в снегу, а то мало ли… ещё пригодится. Значит, нож — в мешок, мешок — за спину, сук — в левую руку… ну, попробуем.

Нина прыгает раз, потом второй. Переводит дыхание. Ничего, можно. Главное — не сбиться с пути. Пока не стемнело, будет идти по собственным следам, заодно и снегу поменьше. Давай, Нина, давай! Только бы добраться до опушки, там уже недалёко, там ты точно не заблудишься.

Главное — помнить, зачем ты все это делаешь. Ты должна вернуться, потому что, если ты не вернёшься, Женя останется совсем одна. А останется одна — никто о ней не позаботится. Алёна, может, и была бы рада, да у неё своих пятеро и брат парализованный, куда ей ещё одна малолетка?

Давай, Нина, давай! Ты же помнишь — кроме тебя, у Жени никого нет. Ты должна вернуться!

Не для того же ты пережила эти две страшные зимы, чтобы сгинуть в лесу, в получасе от дома? Давай, прыжок, ещё прыжок… подумай о том, что завтра Алёна обещала натопить баню, хотя бы тогда согреешься, верно? Хотя Женя до сих пор бани боится — с тех пор, как Пелагея нам трубу закрыла и мы чуть не угорели. Нина тогда Женю — в одеяло и прямо в снег, за порог, а сама выскочила как была, голая, на радость соседским мальчишкам.

Пришла потом к Пелагее, спрашивает: что же ты, сука, делаешь? Ты нас что, убить хотела? Мало тебе того, что ты у нас по мелочи тырила, решила по–крупному разжиться?

Та, конечно, в ответ: да я случайно, да ты чего, Нин, как я могла, у тебя ж дитё малое! Хорошо, что Алёна услышала, сказала: брось ты её, старую ведьму, давай со своей девкой ко мне!

Так вот и живут в одной избе: Алёна со своими пятью и парализованным братом да Нина с Женей — выковырянные, как их здесь называют.

Ну то есть эвакуированные.

Нет, не надо, значит, думать про баню. Лучше вспомни что–нибудь из прошлого, из счастливого довоенного прошлого. Из тех времён, когда ещё был жив Саша. Вспомни, что он тебе говорил, как тебя называл. Моя милая?

Лапочка? Ниночка моя? А Женю, помнишь, как он называл Женю? Наш воробышек. Ты ещё спросила: Саш, почему воробышек? — а он ответил: а у неё волосёнки на затылке торчат, как всклокоченные перья.

Ну пусть будет воробышек.

Волосы, кстати, до сих пор такие, что любая расчёска ломается — взъерошенные.

Ох, Женя, птичка моя.

Правильно, значит, папа про тебя все понял.

Как было бы хорошо верить, что он сейчас есть где–то, что не превратился в ничто, не распался на атомы. Свекровь моя, Марина Прокофьевна, пока была жива, всегда говорила: в Бога — это вы как хотите — можете не верить, а вот вечная жизнь моему Сашеньке положена.

Ну что, Саша, видишь твою лапочку, твою Ниночку? Не узнаешь, небось, в этих семи одёжках, круглую как шар, с красным лицом, с поломанной левой ногой. Прыг–скок, прыг–скок. Я тоже теперь, значит, как воробышек.

Давай, Саша, смотри на меня, гордись мной! Половина дороги, я уверена, половина дороги! А ещё не стемнело, ещё есть время, так что да, я доберусь, допрыгаю, доскачу… до опушки, а потом — прямиком до деревни, до Алёниной избы, а там ждёт меня Женя, Женечка, доченька моя… наша с тобой, Саша, доченька!

Все, нет больше сил, надо передохнуть. Только не садись в снег, потом не встанешь. Прислонись к дереву, вот так. Палку свою из рук не выпускай, глаза не закрывай, а то будет как у Некрасова — улыбка у бедной вдовицы играет на бледных губах, — а нам этого не надо, нам только передохнуть — и скакать дальше.

Ладно, считай до ста — и вперёд! Главное — не сбиться со счёту, не ставить после двадцати девяти снова двадцать, не жульничать, не выторговывать лишние десять секунд передышки.

А это что за звук? Низкий и протяжный, ни с чем не спутаешь. Да, зря ты, Нина, остановилась — так бы за хрустом снега и не расслышала волчьего воя, может, было бы не так страшно. А теперь — да, теперь придётся прыгать ещё быстрее, потому что ты ж не деревенская, ты же не умеешь на слух определить, далеко волки, близко или вообще за соседним деревом, сидят, задрав морды к небу, воют и ждут, пока добыча сама прискачет, на правой ноге да еловой клюке.

А вот ещё Алёна говорила, был в соседней деревне случай: жила у одной старухи выковырянная семья, ну так старуха свою внучку послала, якобы им показать, где в лесу большой брусничник, а внучка их к лесу отвела, дорогу в самую глубокую чащу указала и бросила. Хорошо ещё, встретился им случайно какой–то добрый человек, вывел к людям, а то съели бы всех волки, никто б и не понял, что случилось.