Учитель Дымов — страница 10 из 59

их собственная квартира принадлежит не им, а КуАИ, да и вообще, частная собственность на жильё, вероятно, отомрёт ещё до полного построения коммунизма: Володя недавно услышал об этом, проходя мимо аудитории, где старый большевик Мензуев читал лекции по «Краткому курсу ВКП(б)», услышал и поморщился, поскольку уже считал эту, ещё неполученную, квартиру только своей, его и Оли.

Но как бы Володя ни хотел отсрочить их первую ночь до получения собственного жилья, месяц в одной комнате общежития оказался слишком большим испытанием: временами зов плоти бывает почти неодолим (те, кто столетия назад придумали венчание, много говорили и писали об этом), и потому однажды Володя и Оля, быть может сами того не желая, всё–таки покинули территорию поцелуев и объятий, обжитую за последние полгода.

Это случилось в пропахшей клопами и квашеной капустой общаге авиаинститута, случилось уже давно, в начале второй недели их жизни в Куйбышеве, случилось поспешно и торопливо, неловко и немного стыдно, совсем не так, как хотел Володя.

Конечно, потом, словно желая исправить упущенное, они ещё несколько раз занимались любовью на скрипучей общажной кровати, но все равно, сегодня особенный день, они впервые вместе в своей квартире, и вот Володя раздвигает тахту, осторожно стелет простыню, укладывает подушки и одеяла. Лёжа в кровати, смотрит, как раздевается Оленька: выскальзывает из шуршащего платья, скидывает туфли, спускает вдоль ноги фильдеперсовые чулки (как химик, Володя уже давно знает о появлении капрона, но пройдёт десять лет, прежде чем он сможет преподнести жене упаковку чулок, сморщенных и невесомых, словно лягушачья кожа из русской сказки). Она с чарующей неловкостью тянется к застёжке лифчика, замечает Володин взгляд и командует: отвернись! — и теперь лишь фантазия подгоняет изображение под еле слышные звуки: вот щёлкнули кнопки, вот заскрипела тахта — Володя тянется к Оленьке, но она ускользает из объятий: а свет выключить? — возвращается босыми ногами по рассохшемуся паркету, отодвигает край одеяла, ложится, прижимается… Хотя все равно в темноте ничего не видно, Володя открывает глаза и различает в сумраке ночной комнаты слабое сияние светлых Олиных волос…

Щёлкнули кнопки, заскрипела тахта, прошлёпали по рассохшемуся паркету босые ноги (погасла полоска света под закрытой дверью кухни), паркет опять отозвался на Олины шаги, снова скрипнула тахта, стало тихо, а затем скрип вернулся, сперва нерешительный и слабый, потом резкий, ритмичный, ускоряющийся… Женя закрывает руками уши, но даже сквозь вспотевшие ладони по–прежнему доносится скрип–крип, скрип–крип, скрип–скрип–скрип — и тут вступает глубокий женский голос, выдыхает один лишь звук — ААААААА! — и наконец наступает тишина, финальная и окончательная, словно в могиле.

Она поворачивается на другой бок, раскладушка предательски скрипит, Женя закрывает глаза и уже почти засыпает, когда приоткрывается, чуть взвизгнув, кухонная дверь, и Володя, стараясь не шуметь, подходит к раковине и наливает себе воды. Сквозь приоткрытые ресницы Женя видит его фигуру, едва освещённую уличным фонарём, пробивающимся через ситцевые занавески. Широкие плечи, мускулистая спина, блестящая от пота, чёрные сатиновые трусы, маленький шрам на левой ноге, которого Женя никогда не видела раньше. Сейчас Володя кажется ей усталым и сытым хищным зверем — тигром? леопардом? львом?

Володя ставит пустой стакан на стол и уходит, не взглянув на неподвижную Женю, которая так старательно притворяется спящей, что ей кажется — даже за эти две минуты у неё затекло все тело.

Потом наступает тишина, все трое засыпают, почти одновременно.

* * *

Иногда бывает, что люди, посетившие мир в его минуты роковые, не замечают этого и испытывают блаженство совсем по другому поводу. Так, 1948 год был годом блокады Берлина и возникновения Израиля; историки вспомнят землетрясение в Ашхабаде, разгром советской генетики, борьбу с космополитизмом (во всем) и формализмом (в музыке), но трое молодых людей, недавно переехавших в Куйбышев, почти не обращали внимания на эти исторические события. Конечно, в институтах до сведения студентов и преподавателей регулярно доводили последние новости — сессия ВАСХНИЛ, триумф Лысенко, постановление об опере «Великая дружба», сталинский план преобразования природы, так что Володя должен был хотя бы об этом слышать, а Женя, скорее всего, даже уметь пересказывать новости на политинформации или экзамене.

Но все равно главным событием 1948 года для всех троих стало ожидание: они ждали, пока год пройдёт и наступит январь, тот самый месяц, на который седовласый старорежимный доктор с пергаментной пятнистой кожей и тихим голосом назначил роды.

— Восьмая неделя, — сказал он смущённой Оленьке, — отсчитайте ещё тридцать две, и будет вам искомая дата.

Они отсчитали — сначала на глазок («тридцать две недели — это восемь месяцев»), а потом уже по календарю, чтобы уж точно не промахнуться. Получился январь 1949‑го, и они стали ждать.

Оленька ждала ребёнка так же, как каждый день ждала Володю с работы: сидела у окна и смотрела на улицу, точь–в–точь как сидят на подоконнике кошки, следя глазами за пролетающими птицами. Стаял снег, появились первые листочки, зарядили весенние дожди, потом настало лето, душное и пыльное, к августу пожухла и повыгорела зелень, а потом уже ветви окрасились алым, жёлтым и багровым — пришла осень, за ней — зима. Когда в ноябре выпал снег, Оленька поняла, что они почти замкнули круг, ещё немного, и пройдёт год с тех пор, как они приехали в этот город, а ещё через полтора месяца — год, как они живут в этой квартире, а потом наступит май и тут уже будет год, как она узнала, что ждёт ребёнка. Столько маленьких юбилеев, умилялась Оленька. Но прежде, чем круг замкнётся, случится главное событие, единственное, которое ещё много–много лет они будут отмечать каждый год — день рождения её ребёнка, их ребёнка. Все, что ей остаётся сейчас, — это ждать, и поэтому Оленька сидела у окна и смотрела на улицу, словно ребёнок мог прийти так, как приходили домой муж и сестра.

Женя и Володя ждали иначе, хотя их жизнь была подвластна почти тем же сезонным ритмам. Шесть дней в неделю — лекции, семинары, практикумы, затем — воскресенье, а следом — все повторяется, пока не наступает время зачётов, а потом — экзаменов. Они освободились почти одновременно, в конце июня, и два оставшихся летних месяца непривычно выбивались из их жизненного ритма. Володя принимал вступительные экзамены и прорабатывал в библиотеке два новых курса, которые собирался прочесть осенью, а Женя гуляла с Оленькой по набережной Волги, глядя, как старые, ещё дореволюционные пароходы лениво крутят колёсами в тёплой сонной воде. Они обсуждали, как назовут ребёнка, уверенные, что они придумают имя, а Володя сразу согласится. Спорили долго и в конце концов решили, что девочка будет Светой, а мальчик — либо, как хотела Женя, Валера, либо, как хотела Оленька, Борис.

Им казалось, что у них ещё много времени, чтобы определиться, но однажды ноябрьским вечером, когда они втроём, как обычно, сидели за столом и Женя читала вслух Чехова, Оленька вдруг скорчилась, схватившись за не–такой–уж–огромный живот, — и вот уже «скорая» увозит её в городскую больницу, а Женя и Володя, оставшись вдвоём, переглядываются смущённо и тревожно.

Только на следующий день Женя, размахивая студбилетом мединститута, смогла прорваться к заведующей отделением. Сухая, поджарая женщина в тяжёлых роговых очках недовольно буркнула:

— Прекратите истерику! Вы же будущий врач! Полежит у нас недель пять–шесть и родит как миленькая! Все будет нормально с вашей подругой!

— Она мне сестра, — зачем–то сказала Женя, и заведующая в ответ пожала плечами: мол, и с сестрой тоже будет нормально, какая разница, кто она вам?

Возвращаясь домой, Женя впервые за все эти месяцы подумала: как мы будем жить вчетвером? Захотят ли Оленька с Володей, чтобы я осталась? И этот младенец… вдруг он будет маленький, красный и орущий? Я ведь вообще–то не очень люблю детей.

Без Оленьки дома стало пусто. В первый вечер Женя по привычке приготовила ужин на троих и теперь каждый день одёргивала себя: нас же двое! Это было непривычно: в Москве она жила втроём с Оленькой и тётей Машей, в Куйбышеве — с Оленькой и Володей. Когда она жила вдвоём? Ещё до войны, когда была маленькой грустной девочкой, ютившейся с мамой в крохотной коммунальной комнатушке.

Теперь квартира кажется неожиданно просторной, а по ночам Женя все вслушивается — не раздастся ли сонное дыхание её сестры, такое привычное в последние шесть лет?

Но нет, Оленька спит в больничной палате, и по ночам только восемь других беременных слушают её посапывание, совсем им не нужное, ничего для них не значащее.

Впервые за много лет Женя жила с кем–то вдвоём; впервые в жизни — вдвоём с мужчиной. По вечерам, ужиная, они рассказывали друг другу о случившемся за день, пар поднимался над стаканами сладкого чая, лампа под бумажным абажуром слабо качалась, заставляя их тени скользить по протёртым обоям, залезать на выщербленный стол, устало замирать на полу.

Они и сами не помнили, кому первому пришла в голову идея — к возвращению Оли сделать в квартире ремонт. Речь, конечно, не шла о настоящем, серьёзном ремонте — нет, хотя бы переклеить обои, прибить у входа крюки для пальто, выделить в комнате уголок, где будет стоять коляска с младенцем. Несколько дней они оживлённо обсуждали план: вот представь, возвращается Оленька и — ух ты! Я даже не узнаю нашу комнату! Когда это вы все успели? — впрочем, глупый вопрос, времени, чтобы все успеть, у них ещё несколько недель.

— Послушай, — волновался Володя, — а вдруг ей не понравятся новые обои?

— Понравятся, — отвечала Женя, — я с ней знаешь сколько лет живу? Что я, вместо неё обои не выберу?

Выбирать, правда, было особо не из чего: в промтоварном нашлось всего два вида обоев — синие с ромбами и багрово–красные с вертикальными золотыми полосами, цветом напоминающие праздничные знамёна. Женя, разумеется, выбрала синие, к тому же они были и дешевле.