го гостя, усаживали за стол и расспрашивали про учёбу так, словно он в самом деле изучал какие–нибудь науки, а не зубрил сто лет как устаревшие нормативы ГТО. Потом наступал черёд еды — ужин по будням, обед по выходным, но, в общем, одно и то же: борщ, картошечка, иногда — куриная ножка или крылышко, неизменно — немного водочки, грамм по сто на брата. Первый год Валера говорил себе, что ходит к отцовым студентам только ради еды — всё–таки на стипендию не разгуляешься, да студенту и положено быть бедным и голодным, — но потом навострился разгружать вагоны, с деньгами стало полегче, однако он уже привык к этим людям, иногда казавшимся ровесниками отца, а иногда бывшим чуть старше самого Валерки. Он уносил от них синие номера «Нового мира», переплетённые подшивки старой «Юности» и «Иностранки», узнавал о тех редких фильмах, которые надо было увидеть, или выставках, куда нужно было пойти. Там, в фойе кинотеатров и в музейных очередях, он знакомился с молодыми людьми, такими же студентами, как он сам, только учившимися в университете, МАИ или физтехе, и с девушками, изучавшими иностранные языки, филологию и другие вещи, ненужные в реальной жизни. Постепенно у него появились новые друзья, компании, в которых его считали «своим», хотя и посмеивались над его будущей профессией, впрочем, вполне беззлобно. Так, вслед за журналами пришёл черёд перепечатанных на машинке стихов, а потом — с опаской передаваемых папок с лагерными воспоминаниями, читая которые Валера каждый раз вспоминал дядю Бориса и думал, что надо узнать у отца его адрес и написать, но все время забывал, да и неудивительно: писал он домой редко, дай бог, чтобы пару раз в год. Он почти не вспоминал своё детство и оставленную в Энске семью, лишь иногда ему снилась пыльная дорога от моря до их грекопольского дома, и тогда он просыпался счастливый, со вкусом морской соли на губах.
Впрочем, Валера был счастлив и безо всяких снов: кажется, впервые за много лет он жил той самой жизнью, о которой мечтал мальчишкой, — в окружении необычных людей и красивых девушек, в вечном ожидании новых приключений и с лёгкой будоражащей дрожью риска, мурашками пробегавшей вдоль спины, когда вечером он возвращался к себе в общагу с очередной запретной папкой. Он почти не вспоминал дом, но помнил, что по большому счёту всем этим обязан отцовским студентам, и, хотя теперь заходил к ним все реже и реже, он сразу откликнулся на звонок неизвестного ему Игоря, пригласившего в гости «когда–нибудь после сессии».
Игорь учился у отца ещё в Куйбышеве и окончил институт вскоре после Валеркиного рождения. Он успел жениться, родить дочь, объездить полстраны и вот недавно получил место в Москве — довольно неплохое, судя по тому, что ему сразу дали отдельную квартиру. Валера ничего не ждал от этого вечера и, в сущности, не ошибся. Все, что он запомнил, — капли пота на намечающейся лысине Игоря: в Москве стояло удивительно жаркое лето, а до появления кондиционеров оставалось ещё не одно десятилетие, так что хозяева дома мучились от жары, а Валера утешал себя только воспоминаниями о грекопольском лете. Диван, на котором они сидели, поскрипывал при каждом движении, Игорь что–то рассказывал о тяготах переезда и потерянных по дороге вещах, его жена Даша, замученная разборкой вещей, духотой и готовкой, почти не принимала участия в беседе. Дочь, насупившись, сидела в углу, она была такая худая и угловатая, что Валера сначала принял её за школьницу–подростка и только потом, когда Игорь заговорил, что этим летом они решили никуда документы не подавать, а годик осмотреться, сообразил, что ей, наверно, лет семнадцать.
— Может быть, вы покажете Ире Москву? — спросил Игорь уже в прихожей, и Валера вежливо согласился, но, вместо того чтобы вести девушку в Третьяковку или Пушкинский музей, сказал:
— Может, на пляж сходим? У тебя купальник–то есть?
Так они оказались сначала на Ленинских горах, потом — на Андреевской набережной, а в конце концов — на том самом поскрипывающем диване, где Валера два дня назад просидел за ужином весь вечер.
Позже они много раз обсуждали, как это случилось. Ира раздевалась, и Валере показалось, что в какой–то момент, перед тем как её светлые волосы исчезли внутри снимаемого через голову платья, она улыбнулась, и поэтому он подхватил её на руки и понёс в комнату, а потом уже все получилось само… но вот только Ира говорила, что вовсе она не улыбалась, а просто снимала платье, а когда сняла, то уже так растерялась, что её куда–то несут, что, кажется, поцеловала Валеру первой ещё до того, как он стащил с неё верх от купальника, а может, и после. Короче, все попытки восстановить ход событий приводили к тому, что они снова начинали целоваться или пытались, как в театре, снова разыграть ту сцену, а в результате то и дело даже не доходили до комнаты, а оказывались где–то на полу, едва ли не в прихожей — там было жёстко, но зато ничего не скрипело.
Конечно, за время учёбы у Валеры было несколько романов, все — с однокурсницами: художницы, переводчицы и филологини нравились ему, но почему–то он робел решительных действий. Бывает, что юная девушка в окружении взрослых и опытных мужчин приписывает все знаки внимания своей молодости и красоте, тогда как ей хочется признания себя достойной собеседницей и мыслящим существом. Так и Валера, бодро беседовавший с молодыми физиками и математиками о Кафке и Булгакове, смущался заговорить с какой–нибудь инязочкой, за душой которой не было даже хорошего произношения, не говоря уже о знании литературы.
Однокурсницы–спортсменки были покладистыми и деловитыми, их не смущала ни Валерина фигура, ни физическая сила: большинство их партнёров были из того же института. Конечно, с ними было особо не о чем поговорить, и потому Валера довольствовался совместными физкультурными упражнениями, не включёнными ни в какую программу, вероятно, потому, что в этом случае природа и юность были лучшими преподавателями.
Его подружки были крепкими, сильными и выносливыми; Ира была слабой и хрупкой. Рассмотрев её первый раз обнажённой, Валера даже испугался: вот сейчас обнимет чуть крепче — и что–нибудь поломается. Но Ирина слабость была обманчива — на втором свидании она оказалась резкой, неутомимой и жадной. Он хорошо запомнил её силуэт на фоне окна: только что встав с дивана, она курила, выпуская дым в открытую форточку.
— Не показывалась бы ты голая соседям, — сказал Валера, потный и уставший, как после часовой тренировки.
— Они примут меня за мальчика, — ответила Ира, показывая на свою грудь, в самом деле почти мальчишечью.
— А волосы?
— Так сейчас у всех длинные. — И она засмеялась.
Впрочем, скоро Валера перестал бояться, что её увидят: густой дым заполнил Москву, из Ириного окна нельзя было различить соседнего дома, а значит, и из дома никто не мог бы разглядеть Иру.
Этим летом они встречались почти каждый день. Валера приезжал через час после того, как Ирины родители уходили на работу, — в распоряжении влюблённых было часов восемь, и в конце августа Валера настолько обжился в Ириной квартире, что, когда началась Олимпиада, стал включать телевизор: всё–таки в цвете все выглядело совсем иначе.
— Ты меня любить приходишь или свой спорт смотреть? — смеялась Ира.
Она вообще много смеялась тем летом, возможно, больше, чем за все те годы, что они проживут вместе. Так же, смеясь, она сказала Валере, что у неё задержка.
В этот день Марк Спитц как раз получил седьмую золотую медаль, поэтому Валера не сразу понял, что она имеет в виду.
— Что? — переспросил он.
— Я беременна, — сказала Ира.
Валера отвернулся от телевизора и посмотрел на неё. Она улыбалась, и он улыбнулся в ответ.
— Вот и хорошо, — сказал он, хотя и сам не знал, хорошо это или плохо.
Жене казалось, она хорошо помнит эту квартиру, большую и светлую, но теперь стены проросли ненужными вещами, старыми и дряхлыми уже в момент своего появления, отъедающими пространство, источающими пыль и запах неизбежной смерти. Квартира съёжилась, иссохла, словно кусок кожи в старом французском романе, стала тесной и маленькой: Женя дважды споткнулась по дороге от прихожей до своей бывшей комнаты — теперь спальни тёти Маши.
Точно так же, как квартиру, Женя не узнала её хозяйку: в постели, укрытая под самый подбородок, лежала сухая, морщинистая старушка. Редкие седые волосы, глубоко запавшие серые глаза, слабый шелестящий голос, такой тихий, что Женя нагнулась, чтобы разобрать хоть слово.
— Ты приехала, — шепчет тётя Маша. — Оля, доченька.
Женя замирает, склонившись над ней, медлит секунду и говорит:
— Это я, Женя, — и потом добавляет: — Извините.
Когда тётя Маша засыпает, Женя выходит на кухню. Те же ненужные старушечьи вещи, столь неуместные в конструктивистском интерьере, тот же запах тлена и распада. Это как человек, думает Женя, пухлый, весь в перетяжках младенец пахнет мамой и молоком, в нем нет ничего лишнего, он совершенен, а потом жизнь иссушает его тело, покрывает морщинами кожу, забивает воспоминаниями мозг… столько всего лишнего! И в конце концов это использованное жизнью тело забывает запах материнского молока и пахнет так же, как эта квартира — невозвратностью, неизбежностью, скорым завершением.
Тётя Маша уже в конце пути, думает Женя, да и я сама — сколько уже прошла?
Замерев в дверях, она вспоминает, как впервые увидела здесь Володю: круглая голова, тёмный силуэт, зимний заоконный свет.
А потом он поднял голову и улыбнулся.
Четверть века прошло, считай, вся жизнь.
Как всегда, Женя ошибается в своих оценках: двадцать пять лет — это не вся жизнь, в её случае — даже не половина, так, меньше трети.
Но пока Женя ничего не знает об этом. Она подходит к телефону, достаёт из кармана записную книжку и набирает номер. Сначала — длинные гудки, потом — резкий женский голос:
— Алле!
— Добрый день, — здоровается Женя, — будьте добры, позовите, пожалуйста, Валеру.
— Щас!
В трубке тишина, далёкие шорохи. С каждой секундой Женя все больше боится услышать Валерин голос. Всё–таки семь лет прошло, был мальчик, а сейчас уже стал мужчина. Вдруг и его не узнает, как не узнала тётю Машу?