ты что? с чего ты взяла? — и поэтому Женя смотрела ей прямо в глаза, чтобы сразу распознать предательский блеск лжи в глубине зрачка, и Оля действительно передёрнула плечами, но потом снова улыбнулась и сказала:
— Ну да. А что?
Несколько лет назад они втроём ходили в парк аттракционов, где гигантские качели, усиливая свой размах, возносили к небесам отдыхающих, взвизгивающих то ли от счастья, то ли от головокружения. Когда горизонт встал дыбом, Женя зажмурилась, и точно так же она на мгновение прикрыла глаза сейчас, потому что коридор внезапно качнулся… Она сделала шаг назад, нащупала вспотевшей ладонью стену и прошептала:
— А как же Володя?
Оля шагнула ей навстречу и схватила за плечи. Женя снова ощутила непривычный сладкий запах и вдруг поняла: это был запах счастья, запах удовлетворённой, довольной женщины.
— Глупая, — сказала Оля, — при чем тут Володя? Володя сейчас на работе, он ничего не узнает.
Обхватив сестру за плечи, она повела её в комнату, и Женя шла, как сквозь сон, словно через туман, сотканный из пара ванной и испарений талого апрельского снега. Продолжая обнимать, Оля усадила Женю на диван. На маленьком столике все ещё стояли два бокала — сладкие и вязкие лужицы на дне и ярко–красные отпечатки на краю одного из них. Женя смотрела на следы помады, наслаивающиеся друг на друга, и это было единственное яркое пятно в окружавшем её тумане, из которого доносился голос Оли, говоривший, что каждая женщина имеет право на счастье, а она всё–таки женщина, хотя ей и вырезали один яичник, и кто–кто, а Женя прекрасно знает, как она тяжело болела и как тяжело переживает из–за своей операции, а ещё ей скоро сорок пять, и она могла бы быть актрисой, а вместо этого всю жизнь промоталась в какой–то провинции, и вообще, иметь молодого любовника — это нормально, вот, кстати, знаешь анекдот? Женщина идёт, подняв голову, потому что имеет любовника, женщина идёт, опустив голову, потому что имеет любовника, и вообще, если женщина имеет голову, то она имеет любовника. И Оля снова рассмеялась, и в этом смехе стали ещё слышнее резкие взвинченные нотки её матери. Женя вспомнила, как тётя Маша говорила Володе когда–то: «Мне скоро сорок, и мы с вами почти сверстники, но вы — молодой мужчина, а я — женщина на излёте». А теперь Володе пятьдесят пять, Оле нет и сорока пяти, а тётя Маша — Женя вдруг ясно поняла это, — а тётя Маша умирает там, в Москве, в той самой квартире, где они когда–то встретились втроём.
— А как же Володя? — повторила она. — Ты разве совсем его не любишь?
— Дурашка, — сказала Оля, — почему не люблю? Люблю, конечно… ну, как любят мужа. А Костя… Костя — это другое.
Оленька полуприкрыла глаза. Блуждающая, мечтательная улыбка скользнула по её лицу как слабый проблеск счастья.
— Но так же нельзя… — проговорила Женя.
— Почему нельзя? — ответила Оля. — Можно. Все можно — если любишь.
Женя отпихнула сестру и сказала с неожиданной злостью:
— Нельзя, потому что это предательство.
— Ах вот как? — с досадой спросила Оля. — Предательство? Да ты просто ничего не понимаешь в любви. У тебя ведь и мужчины никогда не было, правда? Старой девой жила — старой девой умрёшь. Ты, наверное, и не любила никого — только себя.
Внезапно туман рассеялся, будто кто–то навёл Женин взгляд на резкость. Безжалостно и чётко она увидела комнату во всех деталях: обои в мелкий цветочек, отходящие от стен по краям швов, тусклая лакированная поверхность шкафа, исчерченная царапинами, скрипучий паркет, истоптанный поколениями студентов, приходивших к Володе, серо–зеленоватый, уже начинающий терять свою форму диван… немолодая женщина с покрасневшим носом, редеющими волосами, морщинами, разбегающимися от уголков рта и глаз, словно паутина, норовящая захлестнуть все лицо.
Женя улыбнулась — дикой, торжествующей улыбкой.
— Это я никого не любила? — воскликнула она. — Да я всю жизнь люблю одного мужчину! Всю жизнь живу с ним! Это же всем понятно, только ты, как всегда, не в курсе.
Стоя под горячими струями воды, смывая с себя запах любовника, Оля сохраняла то мурлыкающее, сонное, счастливое тепло, пригревшееся в глубине её тела. Даже выйдя из ванной и нос к носу столкнувшись с незваной гостьей, она до последнего надеялась не расплескать это непривычное, полузабытое чувство, и, даже обнимая сестру и говоря те милые глупости, которые слабые люди всегда говорят в своё оправдание, она то и дело примурлыкивала, словно хотела поделиться с Женей своей сытой кошачьей радостью. Она была распаренная, расслабленная, разнеженная, и потому неосторожные Женины слова вошли в неё так же легко, как нож, соскользнувший при резке овощей, отхватывает кусок пальца нерадивой зазевавшейся хозяйке. Женины слова полоснули Олю, хотя она и не могла понять, где тот надрез, откуда сочится внезапная острая боль понимания, от которой двадцать пять лет жизни скользят куда–то во тьму, будто посуда с накренившегося подноса в руках у споткнувшегося официанта. Тарелки, бокалы, стаканы ещё не оторвались от мельхиоровой поверхности, но уже нет никакой надежды их спасти, через мгновение они превратятся в груду осколков и черепков, можно уже бежать за веником, чтобы смести их в кучу, вынести на помойку.
Вся моя жизнь, думала Оля, вся моя жизнь была ложью. С того самого момента, как эта сука пришла в мой дом, пришла отобрать у меня мать, отобрать у меня мужа… ненавижу её, всегда её ненавидела… ноги её больше здесь не будет.
Сквозь ярость и боль Оля все же заставила себя улыбаться, как прежде, а потом протянула руку и похлопала по плечу сестру, окаменевшую от собственных слов.
— Ну, если так, Женечка, — сказала она, — нам надо что–то придумать. Ты же понимаешь, оно так больше продолжаться не будет.
Что было дальше, хорошо известно. Через три дня Женя уедет в Москву, ухаживать за умирающей Олиной матерью. Она ведь спасла меня во время войны, ты помнишь? — скажет она Володе, но не будет упоминать, что они с Олей договорились, что Женя постарается прописаться в тёткиной квартире, унаследует её и останется в Москве навсегда.
Про Олину измену Женя тоже не скажет ни слова.
Так Женя переехала в Москву.
В поезде, который увозил её из Энска, она, сжав сухие губы, поклялась себе ни о чем не жалеть. Много лет назад она решила быть рядом с Володей, и рядом с ним была счастлива все эти годы и никогда не жалела о том, как сложилась её судьба. И вот теперь, когда она, возможно навсегда, была разлучена с ним, Женя сказала себе, что двадцать шесть лет счастья — это гораздо больше, чем выпадает на долю обычного человека. Жизнь её была озарена тёплым, мягким светом любви. Его слабого отблеска, который сохранит память, хватит на то, чтобы осветить сумерки Жениной жизни. Этого достаточно, большего не надо.
Но Женя знала: в конце концов она предала свою любовь, и потому она запрещала себе даже думать о возвращении в Энск. И в Москве, увидев маленького Андрея, Женя поняла: это знак, это благословение. Взамен мужчины, которого она потеряла, судьба посылает ребёнка, о котором она должна заботиться. Женя никогда не задумывалась, что её уверенность могла послужить одной из причин того, что Ира так и не смогла смириться с превращением из легкомысленной девушки в пусть юную, но мать, — напротив, когда она ушла от Валеры, Женя окончательно поверила, что именно ей суждено заботиться об Андрейке.
И потому, когда Женя трижды в год — на День Победы, Октябрьские праздники и Новый год — посылала Володе и Оле поздравительные открытки со стандартными, словно чужими пожеланиями здоровья и счастья, лишь в тех двух–трёх строчках, в которых она писала про маленького Андрейку, звучал её голос — немного уставший, счастливый, полный любви.
После смерти тёти Маши Женя осталась жить на улице Усачева — она знала, что Оля никогда не вернётся в Москву. Вокруг ещё сохранились довоенные дома, напоминавшие Жене о её молодости. Ближайшая детская поликлиника охотно взяла на полставки опытного педиатра. Новая станция «Спортивная» была в пяти шагах от Жениного дома, так что до новостройки, где жил Валера, Женя доезжала меньше чем за полчаса. Одним словом, рядом была и работа, и Андрейка, а если у Жени оставалось свободное время, она шла гулять по берегу Новодевичьего пруда.
Женя глядела на чуть колышущуюся воду, на бело–красные стены монастыря, на золотые купола, увенчанные крестами. Покой окутывал её сердце, словно оно, как птенец, выпало из гнёзда, а теперь его подняли с земли и положили в тёплую, добрую ладонь, которая ласково убаюкивает, обнимает, покачивается в такт движениям облаков, плывущих по небу. Но даже в этой ладони, исполненной мира и покоя, птенец помнит, что он разлучён со своим гнездом, разлучён навсегда.
Где было Женино гнездо? Здесь, в Москве, в её одинокой квартире? Или за тысячи километров, в Энске, где остались те, кого она любила? Каждый раз, когда она вспоминала о Володе и Оле, ей становилось мучительно, непереносимо стыдно. Этот стыд был составлен из нескольких слоёв, словно отпечаток Олиной помады на краю бокала. Жене казалось, что, признавшись Оле в своей любви, она предала себя и предала Володю, — наверняка Оля все поняла неправильно и теперь уверена, что Володя изменял ей так же, как она — ему. И эта измена была вторым слоем стыда: Женя должна была сказать Володе про Костю, но промолчала. Всё–таки Оля была её сестрой, они прожили вместе всю жизнь, и предать её… предать её тоже было невозможно.
Оля изменила мужу, а Женя предала свою любовь и предала Володю, и эти три предательства сливались в её памяти в один липкий, постыдный ком, так что уже нельзя было разобрать, кому принадлежит та или другая вина, и потому все они достались Жене.
Лучше бы я уехала, когда Валерик пошёл в армию, думала Женя, не дала бы Оле напугать меня своим раком, при ближайшем рассмотрении оказавшимся запущенной фибромой. Тогда я бы не предала Володю и, вспоминая его, испытывала бы только радость, а не вину.
Неужели вина — это все, что я заслужила за двадцать шесть лет нашей общей жизни? — иногда спрашивала она во время одиноких прогулок вдоль берега Новодевичьего пруда. Только здесь Женя и могла задать себе этот вопрос, почему–то в этом месте боль и стыд воспоминаний отступали хотя бы ненамного.