— Если йога — это про гармонию души и тела, то, отравляя душу, ложь отравит и тело.
— Или тело очистит душу ото лжи, — ответил Буровский. — Если хочешь делать своё дело, ты не сможешь жить не по лжи. По крайней мере если живёшь у нас, в Союзе. Можно, конечно, уехать, но кто поручится, что там не ждёт другая ложь? Война во Вьетнаме уж точно не лучше разгрома Пражской весны.
Валера кивнул: что–что, а уезжать он не собирался.
— Помнишь, — продолжил Буровский, — ты говорил, что тебе просто повезло? Ну а теперь перестало везти, вот и все. Будешь жить как все, ничего страшного.
Не как все, подумал Валера. Всё–таки йога — это не химия ароматических соединений. Ради химии я бы на компромисс не пошёл.
Дождь прекратился так же внезапно, как и начался. Буровский сложил зонт, они поднялись и молча направились к проходной. Они шли рядом и казались зеркальным отражением друг друга: у Валеры промок левый рукав, у Буровского — правый. Когда они прощались, выглянуло солнце. Хорошая примета, подумал Валера, но, подняв глаза, увидел тусклый осенний диск. Он не сулил никаких перемен к лучшему в ближайшие четыре месяца, до весны.
Когда–то Алла научила меня, что можно не сражаться, а уйти, избежав битвы, подумал Валера. Однажды я так и поступил, но должен ли я снова и снова бросать все и начинать сначала?
Подходящий к остановке троллейбус обдал Валеру фонтаном брызг — теперь промок и правый рукав.
Когда придёт настоящий дождь, от него не спрячешься под зонтом, подумал Валера и почему–то улыбнулся.
А ещё Алла говорила, что главное — знать, куда ты идёшь, вспомнил Валера. Тогда он не знал, а теперь знает. И, может, когда понимаешь это, все остальное не так уж важно?
В подъезде Валера вытащил из почтового ящика телеграмму. Он прочитал её в лифте и, войдя домой, бросился к телефону, даже не сняв ботинок, — мокрые следы впечатались в паркет, а пока он говорил, с плаща натекла лужица дождевой воды, мутной и непрозрачной, словно будущее.
Заслышав телефонный звонок, Женя отложила «Каштанку». В трубке она услышала Валерин голос, но, не разобрав его слова, переспросила:
— Кто приезжает на Ярославский?
— Мама и папа, я же говорю. Только что получил телеграмму. Послезавтра в три двадцать, поездом из Энска.
Положив трубку, Женя опустилась в кресло.
— Бабушка, что дальше было? — спросил Андрей.
Она не сразу ответила: мысли, которые Женя шесть лет запрещала себе думать, обрушились на неё. В её голове они превратились в хрупкие зубчатые шары, которые перекатывались, цеплялись друг за дружку, раскалываясь с треском. Ни одну из мыслей нельзя было ни вычленить, ни додумать до конца. Женя махнула рукой и из последних сил сказала: я вечером почитаю, пойди поиграй, и в голове стало меньше хотя бы на одну мысль («что там дальше было?»).
Зачем они приезжают? Как надолго? Где будут жить? Если у меня, то почему телеграмму прислали Валере, а если у него — у него они просто не поместятся. Что я скажу Оле? А Володя… узнал ли он про Костю? Или после Кости были другие? Что я скажу Володе? А Валера… он ведь их не видел… сколько лет?.. Тринадцать! А вот Андрюша — никогда… но я его заберу к себе, если будут жить у Валеры, а если у меня, то почему не прислали мне телеграмму? Неужели Оля до сих пор злится? А что она Володе наговорила?
И вообще — что теперь будет?
Через полтора дня они втроём стоят на Ярославском вокзале, у начала платформы, куда прибывает энский поезд. Валера бурчит под нос: почему нельзя было сообщить номер вагона? Андрей крепко держит Женю за руку, оглядывается растерянно, в голове почему–то вертится песенка про нерадивого ученика: даром преподаватели время со мною тратили, — и тут состав, громыхающий змей, пахнущий нагретым железом, медленно и неотвратимо приближается, шипит тормозами, останавливается рядом с ними, и Женя видит в окне машиниста — молодого, черноволосого, с бессонными мешками под глазами.
Кто–то бежит по перрону, машет руками, кричит: я тут, я тут! — открываются двери, поезд высыпает пассажиров, словно грибы из опрокинутого лукошка. Чемоданы, узлы, рюкзаки, снующие тут и там носильщики, радостные крики, чей–то счастливый визг, объятия, поцелуи, голоса: давай я понесу! — нет, я сам, я сам! — детский смех, возмущённый возглас: пропустите! Толпа почти сминает Женю и Андрея, Валера едва успевает оттащить их в сторону, закрывая широкой спиной, обхватив руками.
Схлынула первая суетливая волна, на перроне остались те, кто поспокойней, поуверенней, кто не привыкли торопиться, кого не встречают крикливые родственники. Женя всматривается в людей, идущих навстречу, нет, она не видит ни Володи, ни Оли. Думает с облегчением: может, это была шутка? — и тут замечает.
Они идут вдвоём, поддерживая друг друга, носильщик катит перед ними тележку, багаж навален в три слоя, поэтому она их и не увидела сразу, да и сейчас чемоданы и узлы не дают разглядеть… но к ним уже бежит Валера, отталкивает тележку в сторону, раскидывает руки и, кажется, кричит: Мама! Папа! — и вот уже Женя переводит взгляд с Володи на Олю, с Оли на Володю.
Изменились? Как они изменились? Володя совсем поседел; белые, коротко стриженные волосы да ещё очки, так что теперь он похож не то на постаревшего циркового медведя, не то, действительно, на профессора из растрёпанной детской книжки — добрый доктор Айболит… ну или какие бывают в детских книжках профессора–химики? Но улыбка… улыбка все та же. А Оля… Оля располнела, ещё больше располнела, даже идёт с трудом, наверно, ноги больные, бедная… куда делись фарфоровая кукольная стройность и кошачья гибкость? Ничего не осталось, ничего… и тут Женя понимает, что уже не злится на сестру, а просто стоит растерянная, всклокоченная, стоит, не в силах склеить в единый образ тонкую летящую девочку с перетянутой осиной талией и эту немолодую, грузную женщину, от одного вида которой першит в носу и перехватывает дыхание.
И тут Андрей дёргает за руку и спрашивает:
— А это — моя третья бабушка?
— Игорь Станиславович, — обиженно говорит Валера, — но хотя бы мне вы могли сказать, по–родственному, а?
По большому счёту они не родственники уже четыре года, с тех пор как Ира пустилась во все тяжкие, бросив и ребёнка, и мужа. Игорь Станиславович тогда сказал, что подаренная на свадьбу квартира должна остаться Андрею, а значит, и его отцу, раз мать который год шляется не пойми где. Валера был так благодарен и смущён, что боялся лишний раз позвонить бывшему тестю: вдруг подумает, что Валере что–то от него нужно? Бабушка Даша иногда ещё заезжала поиграть с ребёнком, а вот Игоря Валера видел раз в год, на день рождения Андрея, вот и не узнал, что тот по просьбе отца организовал обмен энской двушки на однокомнатную в Москве.
— Я же на пенсию вышел, — объяснил Владимир Николаевич, — что мне в Энске делать? Да и Оля замучила, всё говорит — вернёмся в Москву, вернёмся в Москву. Вот и вернулись, спасибо Игорю.
Пока не приехали вещи, квартира выглядит пустой, гулкое эхо перекатывается из комнаты на кухню и обратно. Из мебели — только кровать, табуретки и кухонный стол, на котором нарезанный кружочками финский сервелат из продуктового заказа Игоря, спешно наструганный оливье, «Кубанская» и «Киндзмараули».
— Ну, за встречу! — говорит Владимир Николаевич. — Или сразу уж и с новосельем?
— Ну нет, — смеётся Игорь, — новоселье зажать не удастся. Знаете, сколько ваших студентов к вам придёт? Человек двадцать как минимум, если не все пятьдесят!
— Точно–точно, — вторит Валера. — Ты, пап, не представляешь, сколько здесь твоих студентов! Они меня в Москве десять лет опекают!
— Плохо опекают, — говорит Владимир Николаевич, — занимаешься черт знает чем!
— Вот и нет, — отвечает Валера, — я на той неделе выхожу на работу, буду вести секцию восточной гимнастики в одном из лучших московских институтов.
— Ну тогда молодец, что тут сказать!
Выпили за встречу, закусили финским деликатесом, мужчины вышли покурить на балкон.
— Тепло у вас здесь, — говорит Владимир Николаевич, глядя на жёлтый шар солнца и прислушиваясь к перестуку талой воды, капля за каплей падающей на жестяной отвес.
— Так весна уже, — усмехается Игорь, — и это тебе Москва, а не Сибирь!
Он возвращается в комнату, и Валера впервые за день остаётся вдвоём с отцом.
— Здорово, пап, что ты приехал, — говорит он, — я скучал по вам с мамой.
— А чего не писал, обормот? — спрашивает Владимир Николаевич.
— Так я же не писатель, — смеётся Валера, — я физкультурник, ты же знаешь.
А чего я не писал, в самом деле? — думает Валера. Сначала обиделся, как дурак, а потом было неловко. Что тут напишешь? Прости, папа, что я тебе толком не писал? Хочешь, расскажу тебе про йогу и Блаватскую? Про то, как у меня гостила вдова твоего брата? Про тренировки в ЖЭКе и дружелюбного гэбэшника? Или лучше уж сразу — про тренинги восточного секса и девчонок, которые записываются ко мне в очередь?
Вот и получается — нечего писать–то.
— Здорово, что ты приехал, — повторяет Валера.
Случайная весенняя капля падает на кончик сигареты, и та гаснет с лёгким шипением.
Ольга Аркадьевна не узнавала Москвы. Конечно, что–то осталось на своих местах, например, Большой театр или Красная площадь, несколько старых станций метро — «Парк культуры», «Кропоткинская», «Проспект Маркса», но сам город изменился, стал чужим. Почему–то все эти годы ей казалось, что стоит вернуться — и она снова окажется хрупкой принцессой в голодной полуразрушенной послевоенной Москве. Но Москва отстроилась, выросла вширь и ввысь, снесла бараки, прорубила широкие проспекты, протянула метро в далёкие окраины, а Оленька… а Ольга Аркадьевна росла только вширь, с каждым годом набирала понемножку и вот за тридцать лет раздулась, как дирижабль, только, ох, без его летящей лёгкости.
Она давно уже потеряла след своих школьных подруг, знает только, что Люся закончила пед, Люба осталась на кафедре английского в инязе, а Света… кажется, лет пять назад Оля увидела её на первой странице «Правды», сбоку на фотографии с визита Брежнева в одну из западных стран. Света стояла рядом с высоким, подтянутым мужчиной, точь–в–точь артист Ножкин из «Судьбы резидента». И, главное, Света совсем — ну, почти совсем — не изменилась… насколько, конечно, можно судить по фотографии, размытой тусклой газетной печатью. Но не потолстела, это точно.