Ольга Аркадьевна поднимается по эскалатору. Метро «Спортивная»! Надо же! Назвали в честь стадиона в Лужниках, а до стадиона этого — идти и идти. Вот и улица Десятилетия Октября, почти не изменилась, только половину домов снесли. Но дорога все равно знакомая, пять минут — и дома. Хотя нет, не пять, все десять медленным, старческим шагом.
Когда–то меня здесь все знали, думает Ольга Аркадьевна, а сейчас меня все забыли. Я должна была прожить свою жизнь здесь, а я поругалась с мамой и уехала неведомо куда. Всю жизнь провела по чужим городам, как бродяга. Я обещала папе что буду счастливой, а прожила скучную, заурядную жизнь. Я должна была стать актрисой, а кем я стала? Неопрятной, никому не нужной старухой.
Оля знает, что врёт сама себе, но не может остановиться. Она бы никогда не стала актрисой, это была всего лишь девичья фантазия, нежная, как ночной цветок, сгорающий под первыми лучами солнца. Да и жизнь она прожила счастливую — благополучную, сытую, без сумы и тюрьмы, рядом с человеком, который любил её, с человеком, которого уважали всюду, где бы они ни жили, и уважали так, что отсвет этого уважения падал и на неё, жену профессора Дымова. А что касается Люси, Любы и Светы, возможно, увиденные вблизи, их жизни вовсе не оказались бы такими безоблачными.
Ольга Аркадьевна поднимается на третий этаж, некоторое время молча стоит у знакомой двери. Обивку, конечно, давно сменили, но все равно — под слоем дерматина и ваты прячется память о звонком хлопке, с которым маленькая Оленька, прекрасная мамина принцесса, когда–то захлопывала тяжёлую дверь.
Она нажимает кнопку звонка — надо же, тот же самый звук! Слышен шелест шагов, потом скрипит замок, дверь открывается.
— Заходи, — говорит Женя.
Ольга Аркадьевна проходит. Квартира, где она прожила все своё детство. Квартира, которая помнит папу. Квартира, где умерла мама.
Краем глаза Оля видит: в комнате все по–другому. Она идёт на кухню, да, вот здесь почти ничего не изменилось, встроенная мебель вся на своих местах. Она садится за стол, смотрит вокруг помутневшим взглядом.
— Все как было, — говорит она, — как когда–то. Помнишь?
— Конечно, — отвечает Женя и осторожно садится рядом. — Я почти ничего здесь не меняла после смерти твоей мамы.
— Ты не писала мне, как она умерла.
— Во сне, — отвечает Женя, — легко, без мучений.
Только Женя знает, правда это или нет, и только Жене решать, рассказывать ли правду сестре.
— Я должна была быть с ней, — говорит Оля, — но мне не хотелось уезжать из Энска. Мне было там хорошо в тот год.
Тень знакомой улыбки пробегает по её лицу, и Женя сразу вспоминает дурной сладкий запах чужого счастья. Она выходит в соседнюю комнату и возвращается с поблёкшим мужским портретом в рамке. Оленька протягивает к нему руку — как непривычно видеть его без чёрного банта! — осторожно гладит стекло, пытается вспомнить широкие папины плечи, синее небо над головой, красные лозунги в этом небе…
— Если что, — говорит ей Женя, — это твоя квартира. Я записала на себя, как ты просила, но если хочешь…
— Зачем? Нам есть где жить. Все равно я не хочу больше сюда возвращаться, — отвечает Оля, а про себя добавляет: потому что никуда нельзя вернуться. Потому что мне не восемнадцать, а пятьдесят, потому что жизнь прошла — и прошла не так, как я хотела, когда жила здесь.
Женя накрывает ладонью Олину руку, несколько минут они сидят молча.
Оля рассматривает сестру — волосы поседели, но все так же стоят дыбом, как хохолок у птички. Она вздыхает и произносит:
— Все равно — спасибо, что предложила. И, конечно, приходи к нам в любое время, как раньше.
— Значит — мир? — спрашивает Женя.
Оля поворачивается и смотрит сестре в глаза.
— Дура ты всё–таки, Женька, — говорит она внезапно помолодевшим голосом. — Конечно мир. Почти всю жизнь вместе прожили, что нам остаётся на старости лет, кроме мира?
— Я так рада, — улыбается Женя, а потом замирает, словно собираясь с силами, и продолжает: — Я только хотела… потому что мне это важно… просто чтобы ты знала… я никогда не спала с Володей.
И тогда Оля передёргивает плечами, строит позабытую детскую гримаску и говорит:
— Ну и дура.
Она умрёт через девять месяцев, в конце декабря. В их доме поломается лифт, Ольга Аркадьевна решит подняться пешком. На последнем пролёте ей станет плохо, но, хватая ртом воздух и цепляясь за стену, она всё–таки дойдёт до двери, всё–таки успеет позвонить. Володя и Женя перенесут её в кровать, и, пока телевизор на кухне будет говорить о вводе в Афганистан ограниченного контингента, они будут сидеть рядом с Олей, держать её за руки, звать по имени, просить дождаться врача.
Но Оля не слышит их. Голоса доносятся как сквозь снег, сквозь густой снег, падающий на город, на площади, переулки и улицы. Снег падает на город, а по городу идёт хрупкая юная девушка, послевоенная принцесса, летящая Снегурочка — приталенное пальто с меховым воротником, бархатная муфточка, светлый локон из–под шерстяного платка, иней на ресницах. Оленька идёт, не зная куда, но знает только, что там, впереди, ждут те, кто любят её… там, впереди, ждёт прекрасная, неведомая, счастливая жизнь.
7
На похоронах Валера не плакал. Он был слишком честен, чтобы объяснить это тем, что в результате многолетних практик изжил в себе земные привязанности, скорее, его смущала однозначность предписанной ему роли. Людей было немного — папа, тётя Женя, несколько бывших папиных студентов да три мамины одноклассницы, о которых Валера никогда даже не слышал, но все они, как ему казалось, глядели на него, ожидая, когда наконец он проявит свою скорбь. Он вспомнил роман Камю, которого никогда не любил, устыдился своего сходства с Мерсо, но заплакать все равно не смог.
Возвращаясь домой, Валера смотрел в окно троллейбуса. Москва в ожидании Нового года была пышно иллюминирована, над улицей сверкали пятиконечные звезды, кое–где у метро высились огромные ёлки, все в лампочках гирлянд. Валера ехал сквозь тьму, глаза его были горячи и сухи, в зрачках отражались редкие вспышки праздничного света. Он думал, что его мама сейчас затеряна во тьме ещё более глухой, и огни, являющиеся там, скорее вызовут у неё страх или отвращение, чем смогут вселить надежду.
Валера помнил, что существуют священные тексты, которые надо читать над телом умершего, но мама не была ни буддисткой, ни христианкой, и потому ни Тибетская книга мёртвых, ни Псалтырь не могли ей помочь. Во что она верила? Верила ли она хоть во что–то?
Валера не знал.
Почему я не поговорил с ней, пока она была жива? — думал он. У меня было девять месяцев. За это время я успеваю обучить чужих людей так, что вся их жизнь меняется, но я даже не попробовал объяснить хоть что–нибудь родной матери. Почему? Смущался? Считал, что сыну не пристало учить собственную мать? Боялся, что она не поймёт?
Он вышел на остановке и быстрым волчьим шагом пошёл мимо тёмных спящих прямоугольных домов, где на каждом этаже горело одно–два окна. Вот ещё окно, где опять не спят, вспомнил Валера. Каждый из нас должен давать свет, должен быть как маяк в ночи. Если в жизни ты будешь таким светом для твоих близких, то, возможно, после смерти они узнают свет божественной любви и не испугаются его в своих мытарствах, даже если ничего не знали о Боге при жизни.
Я — плохой светильник, сказал себе Валера. Моим ученикам я даю лишь малую толику света — и ничего не даю ни Андрею, ни тёте Жене, ни отцу. И я не сумел ничего дать своей матери. Писем не писал, слов не сказал. Ничего.
Он входит в подъезд, нажимает кнопку лифта. В шахте тихо, никакого движения. Вздохнув, Валера направляется к лестнице. На последнем пролёте перед квартирой темно — перегорела лампочка. Вот так и мама поднималась, думает Валера, вступая во тьму. Если бы я был рядом, я бы помог, хотя бы сумки донёс. Ничего не надо было спрашивать, ни о чем не надо было говорить, ничем не надо было светить, вдруг понимает он, просто помочь донести тяжёлые сумки из магазина, вот и всё.
И тут, не дойдя полпролета до своего этажа, Валера останавливается, садится на ступеньку, закрывает лицо руками и там, в спасительной темноте, никем не видимый, одинокий, осиротевший, плачет.
Когда на вокзале Женя поняла, что Володя и Оля приехали в Москву не в отпуск, а жить, она не обрадовалась и не испугалась… она оторопела. Тёплый весенний воздух, наполненный предчувствием первой зелени и запахом талого снега, сгустился вокруг неё плотным и вязким желе, прозрачным, но не дающим пошевелиться. Маленький Андрейка дёргал за руку, Валера что–то возбуждённо и беззвучно говорил, а Женя стояла, не в силах пошевелиться, и глядела, как улыбается ей Володя — той самой, давней улыбкой, полузабытой, незабвенной.
Этого она не ожидала.
Прошло шесть лет с тех пор, как Женя покинула дом мужчины, которого любила всю жизнь, с которым бок о бок прожила четверть века. Она запретила себе думать о возвращении в Энск, но тёплый свет давних воспоминаний озарял её жизнь, как она и надеялась когда–то. Четверть века они жили втроём — Володя, Оля и Женя. Это была счастливая жизнь, но она закончилась и больше никогда не повторится, даже если они и увидятся снова. Так бывший студент, с ностальгией вспоминая годы молодости, знает, что эти годы не вернутся, если он и придёт снова в свой институт. Так и Женя была уверена, что никогда уже не будет жить с Володей и Олей в одном городе, и потому, оправившись от первого потрясения и услышав от Оли: «Ты всегда желанный гость», она не сразу смогла заставить себя приходить к ним домой. Неделю за неделей Женя сокращала дистанцию, словно дрессировщик, приручающий к себе недавно пойманного дикого зверя — только она сама была и зверем, и дрессировщиком. Сначала она приходила лишь вместе с Валерой и Андреем, потом — с одним Андреем, потом стала забегать «на минутку» (но не чаще раза в неделю), потом осмелела и просидела у них целый вечер.
Женя словно боялась, что Оля снова прогонит её, и потому не принимала участия в обсуждении вопроса, как расставить привезённые из Энска вещи (каждая отзывалась в Жене острой болью воспоминания), не помогала в поисках дефицитной кухонной мебели (эту проблему без особых усилий решил Игорь Станиславович) и вообще старалась не вмешиваться в обустройство московского жилья семьи Дымовых. Все прежние квартиры — в Куйбышеве, Грекополе и Энске — Женя сама превращала в уютный дом, такой, куда ей всегда было приятно приходить. Дом, который она построила, Женя покинула шесть лет назад и теперь боялась построить новый, боялась привыкнуть к нему, боялась нового изгнания.