Вот ты стоишь, молодая и прекрасная, в длинном белом платье, в прозрачной фате, то ли на красной дорожке в загсе, то ли под венцом в церкви. Вот, тяжело дыша, ты поднимаешься по крутой лестнице, опустив глаза, глядя на свой живот, такой огромный, что ты придерживаешь его снизу руками, поднимаешься и только на верхней ступени бросаешь куда–то вбок быстрый, лучащийся счастьем взгляд. А вот ты вынимаешь из лифчика большую, налитую молоком грудь, и крошечный разинутый в крике ротик вдруг находит сосок и сразу наступает тишина, нарушаемая младенческим причмокиванием и твоим глубоким дыханием.
Вот оно, будущее–в–прошедшем, то, что могло с тобой случиться, но так и не сбылось, и вот потому эта дремотная кинолента, эти движущиеся картинки составлены из фрагментов чужих жизней — чужая свадьба и чужое венчание, полузабытая сцена, подсмотренная на лестнице куйбышевского мёда, воспоминания о маленьком Валерике и кормящей Оле.
Ты лежишь в темноте, по самый подбородок укрытая одеялом, прошлое омывает тебя, как скользящая вода, и ты скользишь вниз по течению все дальше и дальше…
Вот Валерик и Андрюша сидят за столом, раскрасневшиеся, довольные, оба громко смеются, широко разевая рты и откидываясь на стуле, наверное, над чем–то страшно неприличным, потому что, когда ты входишь на кухню, они тут же смущённо замолкают, и Валерик даже прикрывает рот ладонью, а Андрей ещё раз хихикает, уже тихо, и Валерик прыскает в ответ, а потом оба с серьёзной миной отворачиваются друг от друга, смотрят на тебя, и Валерик говорит: «Теть Жень, поужинаешь с нами?»
Вот снег хрустит под ногами, стая чёрных ворон проносится на фоне ультрамариново–синего неба, и на этом же фоне — тёмные ветви замёрзших деревьев, янтарные купола Новодевичьего, ты идёшь осторожно, чтобы не упасть, и вдруг кто–то подхватывает тебя под локоть: бабушка, позвольте, я помогу! — незнакомый парень в дутой куртке, неужели тоже идёт в церковь? Значит, нам по пути, вот и хорошо, вот и славно.
Вот Володя неподвижно лежит на спине, знакомый профиль, неизменный все эти годы. Ты осторожно гладишь его седые, когда–то темно–русые, волосы, потом спрашиваешь: хочешь, я тебе стихи почитаю? — и, не дожидаясь ответа (какой уж тут ответ!), идёшь к книжному шкафу, открываешь тяжёлые дверцы, вынимаешь томик Тютчева, садишься рядом, выбираешь почти наугад: Сияй, сияй, прощальный свет / Любви последней, зари вечерней… — твои губы продолжают произносить знакомые слова, и ты все смотришь на Володин профиль, пытаешься вспомнить его улыбку… — пускай скудеет в жилах кровь, но в сердце не скудеет нежность… — и тут твой голос обрывается, ты закрываешь книжку и вдруг целуешь Володю в щёку — быстро и воровато.
…твоё прошлое… о, твоё прошлое такое огромное, а вот настоящее сжалось до размеров комнаты, где ты лежишь в темноте и никак не можешь уснуть, и только волны невидимой реки несут тебя куда–то далеко–далеко…
Вот резной кленовый лист, багрово–жёлтый, чуть опалённый по краям дыханием первых заморозков, парит в воздухе, плавно опускается к земле, и Андрейка тянет к нему маленькую руку и уже почти что хватает за оранжевый черешок, но, подхваченный ветром, лист снова взлетает вверх и только потом медленно планирует прямо на голый, облетевший кустарник, оттуда его уже точно не достать, но в последний миг цепкие детские пальчики всё–таки ловят эту огромную ускользающую осеннюю бабочку. Ты радостно смеёшься, а мальчик гордо понимает к небу свой трофей — вот и умница, вот и молодец!
Вот волны одна за другой окатывают вас белой пеной, чудом не сбивают с ног, а вы все равно продолжаете бежать вдоль берега, Володя несётся впереди, и Валерик сидит у него на плечах, заливается от счастливого смеха, а Оля, смешно выбрасывая вбок полноватые голени, бежит следом и кричит: осторожно, осторожно, только не урони! — и ты видишь, как ветер развевает её волосы, и закатное солнце светит сквозь них, и ты уже почти догоняешь её, и тянешь к ней руку, и кричишь: Оля, Оля!
…и ты никак не можешь закрыть глаза и все смотришь в темноту своей детской комнаты, одеяло натянуто под самый подбородок, и ты лежишь на спине, словно плывёшь в Чёрном море, словно отдыхаешь, без единого движения, погружённая в прошлое, чувствуя на губах его солёный вкус…
Вот шёлковый подол изумрудно–зелёной волной разлетается по гладильной доске. Ты накрываешь его белым хлопковым платком, двумя руками берёшь тяжёлый утюг. Теперь главное — не задеть шёлк, гладить только через хлопок, так, как тебе объяснила тётя Маша. Ох, не хватало ещё испортить Олино парадное платье! Ты задерживаешь дыхание, и в этот момент луч солнца вспыхивает между изумрудными складками шелка, словно перед тобой не гладильная доска, а пригорок, покрытый зелёной травой, словно вновь настало лето, словно нет и не было никакой войны.
И вот ты бежишь по широкой, очень широкой жёлтой дороге, и твои сандалики топают и поднимают в воздух облачка песка, и над головой — яркое оранжевое солнце и яркое голубое небо, и большой красивый мужчина где–то высоко держит тебя за руку, но ты вырываешься и бежишь вперёд, туда, где сидит на корточках красивая добрая женщина, и ты с разбегу налетаешь на неё, и она ловит тебя и шепчет прямо в маленькое розовое ушко: вот и хорошо, вот и славно, вот и умница, вот и молодец, а ты в ответ повторяешь одно слово — мам, мам, мам! — и никак не можешь, не можешь остановиться.
…и вот ты лежишь в темноте, и словно эхо чей–то мужской голос кричит из соседней комнаты: мам, открытие Олимпиады! Будешь смотреть?..
Как он тебя назвал? Мама? Вот и хорошо, вот и славно. Постарайся в ответ улыбнуться, хоть чуть–чуть, хотя бы уголками губ. Получилось? Вот и умница, вот и молодец.
Ну что, теперь уже все, теперь ты можешь, наконец, закрыть глаза, можешь, наконец, уснуть.
Андрей приехал из Тулы на следующий день. Зеркала в доме были завешены чёрным; полная краснощёкая женщина открыла ему дверь и сразу обняла, прижала к груди; Андрей сначала отпрянул, потом узнал тётю Наташу, давнюю папину подругу. Спросил: как папа? Наташа ответила: держится.
Хоронили бабушку Женю через два дня, на Донском кладбище. Похоронный агент договорился обо всем заранее, Валера только подписывал бумаги, одну за другой, все происходило отлаженно и скоро, но Андрей никак не мог избавиться от мысли, что в следующий раз старшим уже будет он сам, и прикидывал, глядя на отца, думает ли тот, что после смерти Жени он теперь крайний в череде семейных похорон?
Андрей боялся, что на кладбище никто не придёт, но народу собралось столько, что поминки пришлось отмечать в специальном кафе — посоветовал агент. Андрей почти никого не знал из пришедших, кроме разве что дяди Лени Буровского, но из разговоров понял: это все бывшие ученики деда и отца.
Потом сидели дома втроём, Андрей, Валера и Наташа.
— Я кончил Олимпиаду смотреть, — уже в который раз за последние дни повторяет Валера, — захожу в комнату, а она лежит, такая спокойная, мирная… глаза закрыты. Я даже не сразу понял, а потом меня как будто что–то дёрнуло — подошёл, потрогал лоб… а он холодный. И я стою над ней — и не верю, что её больше нет. Ты вот всю жизнь её бабушкой звал, а я — только тётей Женей, но ведь все равно — она мне как мать была, и не только вот сейчас, когда мы с ней вместе жили, но даже когда я мальчишкой ещё был, в Грекополе…
Андрей кивает, в кармане джинсов брякает телефон — пришло сообщение на мессенджер, Андрей думает: наверное, соболезнования.
Уезжая из Тулы, Андрей написал про смерть бабушки в свой Фейсбук и ВКонтакте и с тех пор все время получал соболезнования от учеников, коллег, даже от бывших коллег–журналистов, о которых давно забыл. В школе его, слава богу, сразу отпустили, и, хотя были выходные, Андрей на всякий случай отпросился на неделю: мало ли что, вдруг придётся побыть с отцом, он всё–таки с бабушкой Женей прожил последние пятнадцать, что ли, лет, как он теперь один будет?
— Я вот, папа, думаю, — начинает Андрей, — может, мне остаться, пожить у тебя?
— Зачем? — поднимает брови Валера. — У тебя же школа, ученики… ты на каникулы приезжай лучше.
— Ну, чтобы ты не один был, — говорит Андрей, а отец улыбается.
— Да я и не один, — и показывает на тётю Наташу, а та заливается каким–то молодым застенчивым румянцем.
Ах вот оно что, думает Андрей. А я и не понял.
— А, ну ладно тогда, — говорит он, а Валера добавляет:
— Да ты не волнуйся за меня. У меня учеников пол-Москвы, не пропаду. И деньгами помогают, да и так не забывают.
Андрей кивает: мол, ну хорошо тогда — и выходит в туалет. Там машинально глядит в телефон и видит сообщение от Ани: «Прими мои соболезнования, я знаю, ты очень её любил. И ещё. Я понимаю, что это может быть не очень уместно сегодня, но, если ты хочешь, мы можем встретиться: я сейчас в Москве».
Они сидят в итальянском ресторане — большие столы, много свободного места, цены в меню такие, что хочется зажмуриться. Андрей чуть было не назвал одно из мест, куда ходил когда–то — «Жан—Жак», «Квартира 44», «Маяк», но потом сообразил, что только толпы знакомых ему сегодня и не хватало, поэтому просто выбрал по карте, чтоб было ближе к Аниной гостинице, — ну вот и сидит теперь, прикидывает, вся ли его учительская зарплата уйдёт на этот ужин.
Хорошо ещё, что живёт Андрей на деньги за аренду московской квартиры, если честно, с такими деньгами в Туле можно и вовсе не работать… так он, конечно, и не за зарплату работает.
Аня рассказывает, что прилетела в Москву по делу, всего на несколько дней, никому не хотела говорить, ну, чтобы никто не обиделся, что с кем–то встречалась, а с кем–то нет, но потом увидела, что Андрей как раз приехал, пусть и по такому скорбному поводу, вот и решила написать, вдруг получится?
Ну да, получилось. Вот они и сидят друг напротив друга, всматриваются. Если не считать того давнего уже разговора по скайпу, первый раз видятся за двадцать лет. Изменились? Ну конечно. Была юная девочка, а стала женщина, взрослая, красивая. Та же мягкость черт, густые брови, каштановые волосы, только теперь коротко стриженные, уложенные в причёску и, наверное, крашеные. Андрей смотрит на её руки, лежащие на столе… бесцветный маникюр, несколько колец и одно из них — обручальное.