Учитель Дымов — страница 58 из 59

Он рассказывает про Тулу, про то, как было трудно первые месяцы привыкнуть к маленькому городу… ну, не такой уж маленький, полмиллиона жителей, Андрей проверял — примерно как Бостон или Вашингтон.

— Просто никто не живёт в Бостоне и Вашингтоне, — говорит Аня, — все живут в субурбе, в маленьких городах–пригородах мегаполиса.

— Да, у Тулы с этим похуже, — улыбается Андрей, — ну, короче, потом я привык, нормально там живётся.

И тут он рассказывает про школу, про то, как боялся, когда туда ехал, что дети будут совсем другие, чем в Москве, без всякого интереса к литературе, а оказалось, дети всюду одинаковые, особенно если брать пятый–шестой класс, как тогда с твоей Леной, им все можно объяснить, всем увлечь. Да к тому же выяснилось, что в Туле отличные традиции, там всегда были сильные школы, мы просто в Москве ничего об этом не знаем, ну примерно как вы в Америке ничего не знаете про Москву.

Аня обижается: как это не знаем? Мы же читаем интернет, всякие новости, я даже помню, в какие места ты ходил выпивать, когда здесь жил… что–то французское… «Жан—Клод»? Нет, «Жан—Жак», как Руссо. Почему мы, кстати, не там сидим? Уже не модно?

Андрей пожимает плечами: что значит «не модно»? Там все пьяные просто, не дадут поговорить спокойно, а мы сто лет не виделись, ты расскажи, ты–то как?

И Аня тоже рассказывает: про то, как Леночка учится в своей хай–скул и какие у неё новые подружки, а скоро пойдут и мальчики, вот это будет ого–го, Аня, кажется, к этому не готова ещё, ну ничего, как–нибудь справится. Рассказывает, что сама она теперь преподаёт биологию в медицинской школе Чикагского университета, и это очень круто, и вообще, ты же помнишь, я сама хотела быть врачом когда–то, поэтому к твоему деду и попала.

Там мы и познакомились, говорит Андрей, и они замолкают, наверное, оба вспоминают тот день, когда Андрей вошёл в комнату, а там рядом с дедом сидела незнакомая девочка в вязаной шерстяной кофте.

— Мне кажется, я помню твою бабушку, — говорит Аня, — она открывала мне дверь, когда я приходила. Такая худая старушка, вся аккуратная, но на голове чёрт–те что творилось.

Андрей смеётся: да, точно, волосы всегда были в беспорядке, так непривычно было, что в гробу она была причёсанной.

— Я знаю, ты её очень любил.

— Ну да, она меня вырастила, — кивает Андрей. — Я деда и его жену до шести лет вообще не видел, они в Энске жили.

— А бабушка была первой женой Владимира Николаевича? — спрашивает Аня.

Андрей удивляется: надо же, до сих пор помнит дедово имя–отчество! — и отвечает:

— Нет, она была сестрой его жены, бабушки Оли. В том поколении не особо–то разводились, — и, глядя на недоумевающее лицо Ани, поясняет: — Женя мне не биологическая бабушка, я просто её так называл. Она жила с дедом и его женой, когда мой папа родился и, фактически, его воспитала.

Аня сочувственно кивает:

— Какое всё–таки несчастное поколение! Сначала война, потом нищета… она, наверное, потому и жила с ними, что ни жилья, ни работы не было… Когда оглядываешься на все это сейчас, видишь, какой ужасной была их жизнь!

— Не знаю, — отвечает Андрей, — бабушка Женя никогда не казалась мне несчастной.

— Ты просто мужчина, — говорит Аня, — тебе трудно понять. Но она же на самом деле оказалась лишена собственной жизни — ни детей, ни семьи.

Приносят пасту, Аня с интересом смотрит в тарелку Андрея, он смеётся:

— Ну да, спагетти в чернилах каракатицы с красной икрой. У вас в Чикаго такого нет?

— Может, и есть, — отвечает Аня, — но для меня, прости, это слишком вульгарно, по–нуворишски.

— У нас просто икра дешёвая, — парирует Андрей.

Они обсуждают итальянскую кухню, то, сколько в Москве появилось ресторанов за эти двадцать лет, Андрей хвастается, что даже в Туле все гораздо лучше в этом смысле, чем он мог предположить: зря то есть москвичи думают, что за МКАДом живут люди с пёсьими головами.

Аня смеётся и начинает объяснять, как важно для страны развитие провинции, как это в конечном итоге работает на демократию. Андрей не хочет говорить про демократию да и про политику вообще: придётся объяснять, почему он не верит в революции, бархатные, цветные, какие угодно, а потом, неровен час, дойдёт до Pussy Riot, хорошо, конечно, что их выпустили, два года — это зверство, но и ничего хорошего в их перформансе Андрей никогда не находил, поэтому уж точно не готов обсуждать все это с Аней: как у всякой либеральной американки, у неё на эту тему должны быть — вспомним Набокова – strong opinions.

Итак, Андрей не хочет говорить про политику и поэтому снова начинает рассказывать про Тулу (где, кстати, никто не говорит о политике, вот уж ему, Андрею, радость), про Тулу и школу, где он учительствует, и, может, это итальянское вино так легло на поминальную водку, а может, только про это Андрею сейчас и интересно, но рассказывает он долго, и все не может остановиться, и, только когда приносят десерт, говорит:

— Помнишь мой любимый рассказ Уэллса про дверь в стене? Теперь–то понятны все его, так сказать, коннотации — и Уильям Блейк, и наш когда–то любимый Моррисон, и все такое, — но главное, знаешь, я сейчас подумал, что там, в этой тульской школе, я попал именно в тот самый зачарованный сад…

Эта мысль в самом деле только что пришла ему в голову, Андрей сам не знает, почему он так подумал. Ни Тула, ни школа совсем не похожи на волшебный уэллсовский эдем с красивыми девушками и пантерами… он смотрит на Аню и думает, что для неё, наверное, этим садом должен казаться Чикагский университет или даже вся Америка… и тогда её «дверь в стене» — это тот самый погранконтроль в Шереметьеве, где они когда–то расстались, как думалось, — навсегда.

Приносят счёт, Андрей достаёт деньги, Аня кредитку, они препираются — я тебя пригласил… я привыкла сама за себя платить… ты здесь в гостях, заплатишь за меня в Чикаго… — тут официант извиняется, что сегодня карточки не принимают; наличных у Ани нет, Андрей платит за двоих; одевшись, они выходят в снежную московскую ночь, молча идут сквозь метель к Аниной гостинице, благо совсем недалёко.

В холле Аня оглядывается, кивает в сторону бара, говорит: я бы ещё выпила, если ты не…

Андрей не. Аня заказывает бокал итальянского красного, Андрей берёт сто грамм водки, они опять говорят про тульскую школу, Аня удивляется, что Андрей так внезапно стал учителем; у тебя ведь даже диплома нет? — спрашивает она, а он только смеётся:

— Почему нет? Я же человек девяностых, я его себе купил, тоже проблема!

Аня качает головой то ли изумлённо, то ли осуждающе:

— А вообще… с чего ты решил стать учителем?

Андрей хочет рассказать, что это все из–за Леночки, но вместо этого говорит:

— Знаешь, когда читаешь русскую классику, волей–неволей думаешь, как устроены разные семьи. Не в том смысле, что все несчастные по–своему, — нет, я не о том. Просто понимаешь, что есть разные семьи. Есть семьи, которые преследует злой рок, такие проклятые семьи, как у Гофмана и прочих романтиков. Или там Атрей, Фиест, Эдип, все такое. Есть семьи, погружённые в забвение, которые не знают и не хотят знать, что с ними происходит, — ну, там, где память семьи даже не дотягивается до бабушек и дедушек. Таких семей очень много в России, наверно, из–за репрессий и войн, вообще из–за травм истории. Ещё есть семьи, лелеющие свои несчастья — из–за тех же травм. Разные то есть бывают семьи.

Теперь Аня слушает внимательно и серьёзно. Андрей отпивает из стопки маленький глоток и продолжает:

— А я недавно понял про свою семью, мы же все время делаем одно и то же, я никогда не замечал, а тут — сообразил. Мы — учителя. Моя прабабка была учительницей в рабочей школе, ну, ещё до революции, дед, сама знаешь, был профессор химии, отец, конечно, йог, искатель духовных путей и русский Кастанеда, но звали–то его всегда «гуру Вал», то есть опять же «учитель Валерий», ну и со мной теперь тоже все ясно. И если у меня будут дети, я понимаю, чем они займутся.

Аня кивает, вино окрашивает её губы темно–красным, она говорит:

— Красиво получается. Это как будто вы в семье разыгрываете всю историю. Прабабушка — просветитель, наследник девятнадцатого века. Дед — человек того времени, когда наука была главной силой, спасением и соблазном. Твой отец — образцовый шестидесятник, русский нью–эйдж, все такое.

— А я? — с улыбкой спрашивает Андрей. — Я же не компьютерам учу и не маркетингу, а классической литературе, самому несовременному, что есть.

— А ты, — вдохновенно продолжает Аня, — а ты тоже воплощение России сегодня. Когда все социальные утопии захлебнулись — ни коммунизма, ни капитализма, ни либерализма… когда Россия не знает, куда идти, ты отправляешься в провинцию, чтобы учить детей подлинным основам русской культуры. Потому что только в этом спасение.

— Никогда не думал о своей работе в терминах спасения, — пожимает плечами Андрей, — по–моему, мне просто нравится учить детей в одной отдельной школе и вовсе не хочется думать про судьбы страны. Страна у нас такая, какая есть. Вот бабушка Женя в ней всю жизнь прожила и не жаловалась, а я чем лучше?

— А это все потому, — говорит Аня, — что ты не знаешь важного принципа, который мне объяснили в Штатах: think global, act local. То есть думай о глобальном, а действуй на местном уровне.

— Я вообще–то понимаю по–английски, — замечает Андрей, но Аня продолжает:

— Иными словами, все большие вещи делаются в мелком масштабе. Скажем, я всегда стараюсь делать покупки в независимых магазинах, а не в торговых сетях, это потому, что… ну, неважно… а ты, короче, учишь детей, и это твой вклад в глобальное будущее страны, твой политический акт.

— Знаешь, — отвечает Андрей, — мне не очень интересно про политику. И, главное, я не очень чувствую, что у меня есть выбор. Просто в жизни каждого может наступить момент, когда он совпадает со своей судьбой, и у меня этот момент, похоже, настал. Тебе, наверно, странно говорить в терминах судьбы, ты, я думаю, для этого слишком американка…