Учитель Дымов — страница 8 из 59

— Ой, Женька, как здорово! — Оленька, подбежав, целует сестру в щёку. — А я‑то ещё думала: как я там без тебя буду?

Женя улыбается в ответ и вдруг понимает: пока мы живём в такой большой стране, у нас не может быть безвыходных ситуаций. Из любой можно найти выход, уехать в другое место, унести свою ситуацию с собой и там, на новом месте, найти выход, которого не было здесь.

Впервые за много лет она вспоминает, как плакала на маминой могиле, навсегда затерянной на чужом деревенском погосте. Ей было тринадцать, она была круглой сиротой, и деревенские, стоявшие рядом с ней, вряд ли могли ей помочь, хотя бы потому, что им не хватало еды для своих детей. Женя проплакала всю ночь, а потом, собрав все, что у неё осталось, в фанерный чемодан, отправилась в Москву, к маминой сестре тёте Маше, которую всегда побаивалась и никогда не любила. Женя позвонила в её дверь — и осталась здесь на пять лет, а теперь ей снова пора уходить, и она подходит к немолодой женщине, неподвижно сидящей, поставив локти на кухонный стол, целует в щёку, говорит: спасибо, что приняли меня, — и, поколебавшись, добавляет: тётя Маша.

Оформить документы и собрать вещи заняло чуть больше недели. Сумрачным февральским днём они прощались в просторной прихожей. Володя шутил, что у них с Оленькой — настоящий медовый месяц, даже с путешествием. Молодая жена была непривычно молчалива — как–никак, в этой квартире прошла вся её жизнь. Тётя Маша выплакала все слезы в первые два дня и к моменту прощания сумела убедить себя, что только выиграла, избавившись от двух девиц, сковывающих её по рукам и ногам.

Она обманывала себя: разлука с дочерью и племянницей сделает её ещё более одинокой. Впрочем, популярностью у мужчин она будет пользоваться много лет, куда дольше, чем рассчитывала. Никто из кавалеров не захочет остаться с ней надолго, кроме разве что одного — немолодого лысоватого бухгалтера, приехавшего с Урала в надежде осесть в Москве. Его Маша выгонит сама, узнав о романе с молоденькой сослуживицей, Оленькиной сверстницей. До конца жизни она будет говорить, что бухгалтер хотел всего лишь прописаться в московской квартире; именно этого мужчину она будет любить больше других, хотя даже ему не скажет ни про свой настоящий возраст, ни про взрослую дочь, живущую в другом городе.

Женя попрощалась с тётей Машей и, перед тем как уйти, ещё раз заглянула на кухню. На этот раз небо за окном было затянуто тучами, и Женя подумала, что больше никогда сюда не вернётся, никогда не замрёт на пороге, глядя на холодный свет зимнего солнца.

В тот день Жене не было восемнадцати.

Сегодня Евгении Александровне восемьдесят с лишним, жизнь близится к концу, но вот зимнее солнце… оно все так же светит в окно той самой кухни. Старая женщина садится напротив Андрея, опустившего коротко стриженную голову, и со вздохом спрашивает:

— Ну, рассказывай… что там у тебя случилось?

2

За всеми предотъездными хлопотами Оленька не забывала главное. Пакуя свои туфли и перешитые мамины платья в довоенный чемодан, купленный ещё отцом, уговаривая Женьку не брать с собой так много книг, всплакнув над своими детскими куклами, последний раз засыпая в своей детской кровати, тайком целуя папину фотографию в маминой комнате и прощаясь с мамой в прихожей их квартиры, Оленька помнила: она уезжает из Москвы, чтобы стать ещё счастливей. Ведь она теперь жена, она вышла замуж за самого лучшего на свете мужчину, за человека, который любит её и которого любит она! Во всех фильмах именно в этом и заключался счастливый конец: любимые соединялись, сюжет прекращался, впереди их ждало только безоблачное счастье, бесконечное, как вечность после финального титра. Вот и сейчас зачарованная принцесса дождалась своего принца, ещё немного, и он посадит её на коня и увезёт в своё далёкое королевство.

Оленька ехала навстречу счастью, но, когда они сели в плацкартный вагон, она впервые заподозрила, что сбилась с пути: ведь в мечтах она представляла, что они будут путешествовать в таком же купе, в каком она когда–то ездила с родителями в Крым. Оленька давно уже забыла дорогу в эвакуацию, как всегда старалась забывать то, что мешало ей быть счастливой, и потому путешествие в поезде так и осталось для неё детским ожиданием каникул, предчувствием лета, моря и солнца, и плацкартный вагон, пахнущий застарелым потом, грязной одеждой и немытой чужой плотью, заставил померкнуть те картины безоблачной жизни, которые Оленька рисовала себе последние недели.

Тогда она ещё не знала, что в Куйбышеве ей предстоит полтора месяца унизительных скитаний по общежитиям с их запахами забившейся канализации, сырости, плесени и неуюта, ей, никогда не жившей в коммуналках, придётся слушать ночные крики пьяных соседей, узнать, как выглядит утренняя очередь в душ и туалет, и открыть для себя общую кухню, пахнущую прокисшей едой и медленно тлеющей сварой.

Желание быть счастливой, которым Оленька так дорожила, не выдержало встречи с тем, что было повседневной реальностью для миллионов её сограждан, ей показалось, что она спустилась в ад, где её тоска и отчаяние только усиливались при мысли, что именно сейчас, во время своего медового месяца, она и должна быть счастлива, что именно этого счастья она и ждала всю свою жизнь.

Оказалось, что все Олино счастье осталось в Москве, для него не нужны были туфли и платья, для него не нужна была даже любовь — оно возникало просто от того, что утром можно было, толком не проснувшись, брести в одной ночнушке в ванную, плеснуть в лицо тёплой водой, зевнуть и потом, никого не стесняясь, пойти на кухню — на свою собственную кухню! — на кухню в отдельной квартире, где у неё есть своя собственная комната, где есть своя ванная и свой туалет, куда не ходят чужие! Только это и было настоящим счастьем, настоящей жизнью, той, которой ей, Оле, и было предназначено жить.

Когда–то, давным–давно, она обещала погибшему папе, что будет такой, какой он хотел её видеть, — умной и красивой, но главное — счастливой. Шесть лет она держала слово, но теперь, в самый неожиданный момент, ей было стыдно сознаться, что силы оставили её. Но я ведь не виновата в этом, шептала она себе, затыкая пальцами уши, чтобы не слышать ругань и скрип кровати за стеной, я не виновата, я по–прежнему хочу быть счастливой, но я не могу, я никогда не смогу быть счастлива здесь.

Как же так получилось? — спрашивала себя Оленька и снова и снова вспоминала тот Новый год, когда в своей комнате она так же затыкала уши, чтобы не слышать маминых пьяных криков и этих страшных слов — хоть на край света, лишь бы от меня подальше!

Так был разрушен кукольный домик её детства, так мама, её собственная мама, изгнала Оленьку из её волшебного двухкомнатного дворца, где она только и могла быть счастлива. И вот, давясь рыданиями, Оленька клялась себе, что больше никогда, никогда не вернётся в Москву, не переступит порог дома, где её так предали!

Оленька впервые жила в общежитии, и вместе с тем она впервые оказалась совсем одна: Женя устраивалась в Куйбышевский мёд, а Володя, прибыв на место, выяснил, что для преподавания химии в авиационном институте нет даже самого необходимого. С утра до ночи он пропадал на работе: выбивал в бухгалтерии деньги на оплату реактивов, объяснял стекольщикам, какая химическая посуда нужна ему для лабораторных, требовал от хозчасти обеспечить нормальную работу вытяжки, а вернувшись домой, садился готовиться к лекциям, с каждым днём нервничая все больше.

Согласившись в своё время на предложение КуАИ, Володя даже не подумал, что все его представления о работе преподавателя были получены из глубины студенческой аудитории: он не знал, как спланировать лекцию, как распределить материал по семестру, не знал даже, как принимать зачёты или экзамены.

В ночь перед своим преподавательским дебютом он долго не мог уснуть. Выйдя покурить в коридор (Оленька запрещала дымить в комнате), он напряжённо замер у тёмного окна и вдруг вспомнил свою первую атаку, предательскую дрожь перед рассветом, внезапное опьянение многоголосого «ура!», то волшебное и страшное чувство, когда твои ноги словно сами бегут по чавкающей глине, рот сам разевается в крике, а руки… руки сами делают важное дело убийства себе подобных. Памятью о мелком осколке, встреченном где–то в Польше, заныла левая нога, и Володя, прихрамывая, вернулся в комнату.

Он совершенно успокоился: он как будто уже знал, что будет завтра.

И действительно, он вышел к доске, обвёл взглядом лекторий, кашлянул, проверяя акустику, поздоровался и сказал: меня зовут Владимир Николаевич, я буду читать у вас курс органической химии — и внезапно понял, что видит всю аудиторию, легко различает каждого из полусотни студентов, знает, что и когда должен сказать, чтобы удержать их внимание… возможно, даже знает, какую оценку поставит каждому в конце семестра.

Он улыбнулся, взял сырой, крошащийся мел и начал лекцию.

Хотя привезённые Женей из Москвы документы были в порядке, ректорат КуМИ никак не мог взять в толк, почему москвичка из Первого мёда хочет перевестись к ним, в провинцию. В конце концов Женя сказала: «У меня сюда сестра переехала, а я с ней», что было почти правдой и вполне устроило церберов, охранявших вход в мир прозекторских, операционных и моргов. Так Женя получила студбилет и даже место в общажной комнате с тремя другими медичками, с подозрением смотревшими на серьёзную большеглазую девушку, приехавшую из самой Москвы.

Нам, выросшим во времена повальной телефонизации, трудно представить, как связывались между собою люди того времени. На вахте общежития был телефон, и Жене каждый раз надо было просить у вахтёрши чёрный эбонитовый аппарат с крутящимся тугим диском. Набрав номер общежития КуАИ, Женя звала Олю или Володю из двести тринадцатой комнаты, и потому весь их разговор слушали вахтёры двух общаг: немолодая оплывшая брюнетка из медицинского и хромой фронтовик, густобровый и вечно небритый. Максимум, что можно было сказать: