Что не пьете? А я вот выпью еще. За ваше здоровье. И за всех ваших, если кто есть. И за свое выпью. Вот эту рюмочку и выпью за свое здоровье.
Про что я вам хотела сказать? Да, жила я тихо. И вдруг… Вам, наверно, про это наговорили. Но все равно я расскажу. Познакомилась я с таким Славкой. Ну, моложе меня. На десять лет. Ну и что? Я и сама знала, что жить долго не будем. Ну а что делать? Менять, что ли, каждую неделю? Или, может, в Советском Союзе много сорокалетних холостяков? Вот то-то и оно.
Жизнь моя одинокая. Изуродованная. На моем месте любая баба против воли к нему привязалась бы. И прощала бы… А он пил сильно. Его пьяным находили на улице. Не могла я зимой оставлять его на морозе. Тут бывает не хуже, чем в Сибири. Тридцать четыре градуса с ветерком. У меня же две лапы, а не четыре. Раз я жила с ним, не могла же я на него наплевать. Ну, а люди стали говорить: мужиков к себе водит. Притон. Эх, сволочи. Он футбол любил, Славка. Как передают про футбол, он сам не свой. Прилипнет к радио, и не оторвешь.
Мне за отцовские заслуги вот эту комнатку дали. Ладно. Спасибо. Но мне за отцовские заслуги ничего не надо. И в дом наш я не хочу, и давно он не наш. Бог с ним. А вот пусть он мне какую-нибудь хибару купит. За мою жизнь изуродованную. За восемь лет каторги… За тридцать девятую статью в паспорте после срока… За покалеченное здоровье. У кирпичных печей. Да на цементных заводах. Да на земляных работах… Вот пусть за это хоть квартплату не станут с меня брать, и буду я жить в своем доме без соседей. Эх, пес с ними!..
Они шли рядом по горбатой улице вверх. Шли молча, не глядя по сторонам. Она была в строгом темно-синем платье, а воротничок белый в синих горошинах. Сумка и туфли тоже были белые, и все вместе выглядело нарядно. Причесана она была гладко, на прямой пробор. Она не была похожа на отца, только глаза те же: серые, пристальные. А волосы соломенного цвета, и если есть в них седина, то ее незаметно. Сейчас она скажет в горкоме, что не нужен ей тот дом. Он уже давно не ее. И не хочет она туда возвращаться, как он не хотел возвращаться в Клены… Да и правда, там уже и сад, не ею выращенный. Там террасы, и беседка, и сарай, не ею выстроенные. У них был небольшой и незавидный дом. Вот пусть такой ей Парфентьев и купит, а те полторы тысячи, что он ей тогда дал, пускай вычтет. Не успела она тогда этими деньгами воспользоваться. Ну да ладно. Сейчас незачем назад глядеть. Будет новый дом. И она станет купать в синьке марлевые занавески. И, кто знает, может, Славка захочет сюда переехать. Разобьют свой садик, небольшой, так, яблонь на десять. И малину посадят вдоль забора. У них была малина, она ее собирала в детстве, не глядя на крапиву, которая, бывало, все ноги обстрекает. А руки потом так сладко пахнут, и пчелы вьются, не отогнать…
Навашин осторожно глядел на нее сбоку и видел ее завороженное лицо. Она шла как заколдованная, должно быть, забыв о нем. И вдруг легко тронула его за рукав.
— Сейчас наш дом будет, — сказала она.
Навашин и сам об этом помнил. Вот он, голубой палисадник, клумбы с цветами, кисти лиловой и белой сирени. Не сговариваясь, они ускорили шаг. Но им наперерез кинулась женщина, Сергей не сразу узнал Парфентьеву.
— Зайди, — своим громким шепотом потребовала она, схватив Веру Александровну за плечо.
— Не пойду, — вырываясь, сказала Вера Александровна.
— Нет, пойдешь. И ты пойдешь, — прошептала она Навашину, распахнула калитку и почти втащила Веру Александровну за собой.
Залаяла и взвилась кверху на цепи собака. Она лаяла, как в колокол била: бам! бам! бам! Но Сергей не услышал ее. Застыв, он глядел на полегший сад. Все деревья были срублены, только три яблони стояли нетронутые. Остальные деревья лежали на земле, как мертвецы, беспомощно разметав ветви.
— Всю ночь пилил… пока замертво не упал, — шипела женщина. — Может, и не выживет… Удар… Прямо на эту яблоню и свалился. Убийцы вы… Злодеи… Человек по́том и кровью… А вы… На чужое охотники… Вот тебе твои яблони… На, подавись… Груша твоя гнилая была… Еще тогда срубили… Его смерть на тебе будет… Так и знай… Бери. Пользуйся!
— Не хочу! — с плачем выкрикнула Вера Александровна. — Не хочу! Ничего не надо! Ничего не хочу! Не хочу! Не надо мне! Не надо мне… Ничего…
Она бежала по улице спотыкаясь, закрыв лицо руками, а он еле поспевал за ней, держа ее белую сумочку, а вслед им хрипло кричала женщина, криком заглушая гулкий отрывистый лай.
Распахивались окна в домах, открывались двери — люди высыпали на улицу, что-то кричали, о чем-то спрашивали.
— Удар! Подумать, удар!
— Всю ночь сад пилил!
— Да будет тебе!
— Провалиться на этом месте!
Но Сергей уже ничего не слышал, кроме сдавленного плача:
— Не хочу!
Он сунул ей платок, она сморкалась, вытирала слезы, но они лились градом, и она, кусая платок и судорожно, как в детстве, задыхаясь, повторяла:
— Не хочу! Не надо!
…Перед отъездом из Цветаева, он снова зашел на почту. Там ждали его два письма.
«Считаю дни, — писал Борис Горюнов. — Неужели я в августе освобожусь? Не верится!
За старуху мою спасибо. У них там после корреспондента стало гораздо лучше. Директор пока тот же, но висит на ниточке. Питание стало сытнее. И вообще перемены. Спасибо вам большое.
Вы сказали, писать на Цветаев. А где вас в августе искать? Я сначала к бабушке, а потом разыщу вас. Нет, ничего не загадываю, ни во что не верю…»
Значит, Поливанов этот все-таки поехал…
Другой конверт он с полминуты вертел в руках, не сразу поняв, что это его собственное письмо, посланное в Минск, Коле Ипполитову. На конверте стояло наискосок: «Адресат выбыл».
— Навашин… Навашин? Навашин! Так вы Сергей Дмитриевич? Колин учитель? Значит, вы уже… Простите! Как вы нас разыскали?
— Зашел в редакцию, и мне сказали, что…
— Ну да, конечно, как же мне не пришло в голову… Просто сказали, что мы теперь в Гомеле, или дали точный адрес?
— Просто сказали, что вы теперь в Гомеле.
— Так… Без хамства? Вежливо?
— Очень вежливо.
— А как сказали: «Перевели на другую работу» или «Сняли»?
— «Ипполитов больше здесь не работает» — вот так, кажется.
— Так ведь это грубо! Это звучит грубо, а вы говорите, что вам отвечали вежливо.
— Ну а почему же? Меня просто… информировали.
— А кто вам сказал? К кому вы обратились?
— Я зашел в секретариат. И…
— И такой нахальный, с усиками…
— Да, кажется, с усиками.
Он никак не мог понять, что заботит эту женщину. Она старалась говорить спокойно, но каждую минуту готова была расплакаться. Он обвел глазами комнату. Обеденный стол. Книжные полки во всю стену. Широкая тахта у другой стены и большое кресло в углу. Чисто. Пожалуй, уютно. Не видно следов недавнего переезда. Книги расставлены, занавески повешены. На стене портрет девочки. Она в парадной школьной форме: темное платьице и белый фартук. На коленях у нее большая книга, и глаза опущены: какие длинные ресницы! Такой портрет хоть сейчас в «Огонек» с подписью: «Первоклассница». Или: «За книгой».
— Правда, хороший портрет? — сказала женщина. — Это наш редакционный фотограф сделал. Боголюбов. Большой мастер. Настоящий художник. Он хотел дать этот портрет в газету: «На пороге жизни» или «Люби книгу — источник знаний». Но Коля не разрешил. Он очень щепетильный. Как он вел газету! Знаете, есть такие редактора, которые только руководят, а сами ни строчки написать не умеют… А он и руководитель прекрасный, и пером владеет. Как никто. Он в любом жанре — даже фельетон. Настоящий газетчик. И такого работника снять! Я не жалуюсь. Мне везде хорошо, лишь бы рядом с Колей и Валечкой. Для меня не было проблемы — оставаться в Минске или следовать за ним. Конечно, я последовала… Я не как другие… Но у меня болит сердце за Колю. Разве эта дыра место для него?
Он хотел сказать: «Ну почему дыра?» Но не сказал. Ему было лень говорить. Он уже несколько раз спрашивал, когда Коля придет домой, но она будто не слышала вопроса.
— Валечка училась в музыкальной школе. Такой слух. Абсолютный. А здесь даже пианино негде поставить. Я уж не говорю о письменном столе. Ну вот скажите сами: где тут поставить письменный стол? Я уже не говорю о пианино. Я в Колину судьбу верю. Его и здесь заметят, он опять займет место по своим способностям. Но обидно, понимаете, обидно, когда грубо, незаслуженно… Когда оскорбительно… Вот вы сами пережили незаслуженное оскорбление, вы можете понять… Но обидно, когда в наше время… Простите?
— Я хотел бы понять, когда Коля будет дома?
— Коля? Ах, господи! Недели через две. Он выехал в район. В какую-то там деревню. Куда же вы? Выпейте чаю!
В сельсовете ему сказали, что корреспондент остановился у Василенковых.
— Но сейчас его дома нет, уехал в Ольховку заседать. Чего? Ну да, там исполком заседает. Нет, до Ольховки недалеко, во‑он той тропочкой, видите? Лесом, а потом поле. Через поле перейти, а там и Ольховка. На краю села школа, а в школе собрание. Ленька, проводи человека!
— Больно надо! — отозвался за окном Ленька. Мимо окна проплыли длинная палка и светлая макушка.
— Эх, не знал он, что городской, а то бы проводил, у нас ребята до чужих очень деликатные.
Сивый худой старик снова взял веник и подгреб мусор в угол подле печки. Потом выпрямился, поглядел на Сергея и спросил:
— Есть-пить хочешь?
— Спасибо, не хочу. Пойду в Ольховку.
— Как знаешь, иди к окну, гляди еще раз: видишь тропку?
Тропинка была твердо утоптана и раскалена солнцем добела.
Конечно, можно было дождаться Колю в сельсовете. Или у Василенковых. Но там надо было бы разговаривать. Слушать и отвечать на вопросы. Слушать он еще мог. Отвечать — нет.
В лесу горячо и сладко пахло земляничным вареньем. Он чуть свернул с тропинки и пошарил в траве. Земляника была спелая и разогретая на солнце. И пахла детством. И острый грибной запах, и мокрый лес на заре, и огоньки подосиновиков в тусклом раннем свете — все это было детство. Он навсегда запомнил поляну, усеянную целой ратью красных грибов…