Тот лес был утренний, знобкий. А сейчас он шел по веселому летнему лесу. Его насквозь пронизало солнце, и от этого все цвета горели самым ярким огнем: рыжие стволы сосен, слепящая белизна берез, пронзительная зелень листвы, густая темная — хвои, оливковая — осиновой коры.
А тропинка, как и было обещано, вывела его в блестевшее на солнце овсяное поле, а за полем виднелась деревня с домами в два ряда. Он обогнул поле и сразу очутился у здания школы. Из открытого окна раздался высокий отчетливый голос:
— Предупреждаю последний раз: семячки нельзя. У кого назрел вопрос?
— Есть хоть один справный плуг?
— Все три плохи.
— Почему тракторы неисправны?
— Запасных частей нет. Гоняем по всей Белоруссии, нет шестеренки, хочь плачь, хочь помирай.
Навашин поднялся на крыльцо, пошел по коридору на голоса и остановился у открытых дверей, над которыми было написано: «Десятый класс А». В комнате было полно народу, однако он тотчас увидел Колю Ипполитова. Коля сидел за первой партой, и карандаш его быстро бегал по бумаге. Узкий затылок, узкие прямые плечи, дужка очков за ухом. Когда голова его чуть поворачивалась вправо, следом за карандашом, мелькали стекла очков.
Перед Навашиным были затылки — темные, светлые, седые. Одна голова была голая, как огурец. Бабы сидели в косынках, и все они сгрудились почти у самых дверей. Кто-то был в соломенной шляпе с полями, такой драной, что непонятно было, как она держится на голове. Навашин видел с лица только трех человек — эти трое разместились за учительским столиком лицом к собравшимся. Посередине — председательствующий — грузный мужчина в темной рубашке, стоя, тревожно оглядывал комнату. По сторонам сидели двое: один с остолбенелыми глазами навыкате. То ли он слушал, то ли дремал, не закрывая глаз. Другой — бледный, худощавый — слушал нетерпеливо и зло: пожимал плечами, шептал что-то на ухо председателю. Тот наклонил голову и, не дослушав, снова выпрямился, искоса поглядывая на Ипполитова. Сбоку от учительского столика, размахивая руками, сварливо кричал высокий тощий старик:
— Нема частей? Не хочу того слушать! Нема частей? Безобразие! И бригадир сам не зробит! Надо помогать! Дело погано, и стыдно нам. Усё!
— Дай слова! — позвал кто-то в крайнем ряду у самого окна. Из-за парты поднялся приземистый человек с выгоревшими волосами и красной шеей.
— Вот ты не веришь, что нет запасных частей. А я тебе говорю: нет! Всю Белоруссию исколесили, в Чернигов ездили — нет! Этому винту пять рублей цена, а я за него сто заплачу, триста заплачу, у меня трактор пойдет, а винта нет — понимаешь? Нет! Ни в райбазе, ни в области. Еще ты нас срамишь, что мы бригадиру не помогаем. Так в это ж надо вдуматься: для него люди — кто? Для него люди серая скотина. Пускай выполняют, а на остальное ему наплевать. Для него колхозник — крепостной. Он на людей наплюе, он людей нисколько не жалее. До меня ему рукой не достать, я — тракторист, и я сам на него наплевать хотел, но я вижу, как он до людей. К нему приходят попросить, а он как глухой — не слышит. Я тебе сколь хочешь примеров приведу!
Он не успел договорить, как потянул руку его сосед. Он стал лицом не к президиуму, а к людям, и Навашин увидел молодое загорелое лицо и кудрявый чуб над белым лбом.
— Я не тракторист, я пастух, но и я могу пример привести. Когда моя жинка пришла до бригадира попросить лошадь привезти дрова, он ей сказал: «Сама здоровая как лошадь, вози сама». Чи шо я — дачник? Чи курортник? Нет, я робить не отказуваюсь, но пускай будет справедливость. Вот и Омельченко пришел зимой просить соломы, а бригадир его к такой-то матери. А вы слухайте, и не надо надсмешки делать. Он соломы, знаете, сколько пожег? Из одной самодури! А Омельченко послал до матери. А вы слухайте, и не надо насмешки делать. Зачем к матери посылать, если к тебе твой брат колхозник подошел дело попросить? Зачем ты некультурно поступаешь и посылаешь к такой-то матери?
Зал дружно смеялся, и оратор смотрел чуть смущенно. Он оглянулся на председателя, потом на Ипполитова и вдруг, сердито сказав: «Ну и смейтися!», сел, тотчас встал, воскликнул:
— И на этом я кончу! — И снова сел на место.
— И нечего смеяться! — раздался чей-то густой, глубокий бас. — Надо делать так, чтобы было добре! А не добре — не надо! Ты, бригадир, в сторону не гляди! Ты слухай! И ты, товарищ корреспондент, слухай!
Ипполитов, не отрываясь от блокнота, молча кивнул. Председатель поднял руку и сказал высоким, надтреснутым голосом:
— Нельзя так уж очень говорить! Не так уж дело! Не вполне верно! А устав требует! Забывать нельзя! И бригадир работает как следует, как полагается, и ты, Омельченко, не ори. Тише, тебе говорят, а то пойдешь из зала! На исполкоме так не ведут. И выступают одни лодыри!
— Вот у нас всегда так! — закричала женщина, стоявшая рядом с Навашиным. — Скажем, что погано, а на нас орут. Я седьмого июня надоила сто одиннадцать литров молока, побачила, а мне записали сто пять. Как это вышло, а, бригадир? Если ты так хорошо робишь, как старшина говорит, почему такое делается? А, нечего сказать? А почему? Потому что дисциплина зажата! И критика зажата!
Уже никто не произносил речей, все кричали, перебивая друг друга.
— Это кто же лодырь? — кричал сухопарый мужик. — Я честно работаю, вон еще год когда кончится, а у меня уже четыреста трудодней наработано! А ты будь с людьми по-хорошему, больше от тебя ничо́го не треба!
— Ему бы помещиком быть, а не бригадиром! Он все хочет в своем сарае запрятать!
— Он об скоте думае, об скоте он плаче, а за людей у него душа не болит!
Председатель опять поднял руку, и снова в комнате раздался его надтреснутый голос:
— Слово! Имеет! Председатель! Сельского! Совета!
Поднялся бледный мужик, что сидел по левую руку от председателя, и громко, отчетливо рубя слова, стал выкликать:
— Какие вы имеете возможности? Вы имеете прекрасные возможности! Вот! Это надо понимать! На это нельзя закрывать глаза! Вы должны прислушаться к критике! И если что не так, можно поправить! Надо было мобилизовать! Принять меры! А меры не были приняты! Надо было сделать выводы! А вы выводов не сделали! Это не секрет! И надо прямо сказать! И кое-что правильно в адрес сказали! И надо смотреть правде в глаза! Надо было это учитывать? Надо! Данный участок не был обеспечен? Не был! И это вопрос болючий, скрывать не приходится! Мы примем решение! И обяжем! И взыщем! Мы должны выполнять и показывать пример! Массовая работа в колхозе запущена! И это надо учесть! И не забывать! И доказать своим личным трудом! Не мешайте говорить! И не компрометируйте! А то и вывести недолго!
— Вывести! Да что мы, ученики, чтобы нас выводить?
— Молчи, Василенко! Мы здесь будем проводить больше агитации. Потому что бывают разные случаи, которые! Надо выполнять! И обязать! И оказать практическую помощь! И давайте в этой части дело наладим! А если народ ошибся, мы поправим! Усё!
— Почему это народ ошибся?
— Да что он сказал? Да он же пустые слова говорил!
И опять над всем этим раздался надтреснутый голос председателя. Его крик походил на высокое козье блеянье:
— Выступающие товарищи собрались не поправить дело в данной бригаде, а разложить трудовую дисциплину и опозорить меня в присутствии постороннего товарища корреспондента. Об этом мы поговорим! В другой раз! И в другом месте! Вы сговорились, чтоб снять бригадира, а это не входило в повестку дня!
— А когда войдет?
— Никогда! И сейчас был не исполком, а концерт умалишенных, вот что я вам скажу!
И вдруг, будто по сигналу, хотя сигнала не было и никто не ответил на слова председателя, люди повалили к выходу. Навашин даже не понял, кто встал первым — просто все поднялись из-за сдвинутых парт и, толкаясь, стали пробираться к дверям. Вместо затылков Навашин увидел лица — и лица были не злые, не сердитые, а веселые.
— Надо же! В один голос ушли! — сказал кто-то.
А председатель заметался и, подняв обе руки, закричал:
— Товарищи! Товарищи! Стойте, погодите!
Никто даже не обернулся.
Навашина оттерли от двери в коридор, и он уже отсюда понял, что в голосе председателя звенят самые настоящие слезы:
— Вы же люди, я извиняюсь, товарищи, я не так выразился!
— Ага, — сказал кто-то беззлобно, — запахло бензином, так испугался!
— Не тебя испугался, а корреспондента. Плевал он на тебя!
— Не скажи! Он мужик — не дурак! Он видит, что оборот негодующий.
— А вы чей? — спросила женщина, которой неправильно записали удой.
Навашин не успел ответить. Из десятого класса «А» вышел Ипполитов.
— Товарищ корреспондент! — окликнул кто-то.
— Я, — отозвался Ипполитов и запнулся на полуслове: — Сергей Дмитриевич?..
Когда Оля напомнила: «И еще вы сказали так…», Навашин слушал с удивлением: будто не его слова. А вот что он сказал когда-то Коле Ипполитову, он помнил очень хорошо. Кончалась первая четверть. Надо было выставлять отметки. А в седьмом классе пропал классный журнал. Классным руководителем в этом классе был Навашин, и преподавал он первый год. Он сидел в пустой учительской и раздумывал, как быть. Он обшарил все шкафы в школе и дома, хотя домой журнала никогда не уносил. Как ни странно, ему не приходило в голову, что виноват кто-нибудь из детей. Он был уверен, что был только один виноватый: он сам. Взял — и забыл. Сунул куда-то и не помнит куда. «Ну давай, — говорил он себе, — проделаем путь от класса до учительской». В понедельник после уроков он шел в учительскую с журналом под мышкой. Он был в этом уверен хотя бы потому, что у дверей учительской его поджидала Таня Клячко.
— Сергей Дмитриевич, что мне поставила за четверть Анна Игнатьевна?
Я спросила, а она: «Что заслужила, то и поставила». Но мне же надо знать! Сергей Дмитриевич!
Навашин остановился, открыл журнал. По математике у Тани стояло за четверть «плохо».
— Но как же, — быстро, стараясь подавить слезы, говорила она. — Как же так, ведь это несправедливо, она меня вчера переспросила, и я отвечала прилично. Она сама сказала: «Кажется, ты стала что-то понимать». Она еще сказала: «Что-то забрезжило…» Это все слышали. Я занималась, так занималась… Мне Володя помогал, а вы знаете, как он объясняет.