Предвкушал Шамсадов момент, когда Безингер кинется к сундуку, а явно постаревший, осунувшийся, обросший Безингер вновь на коленях ползал меж останками, с неимоверным вниманием, даже с любовью их разглядывал, на две кучки возле черепов раскладывал.
Шамсадов скелетов боялся, не подходил, и нетерпение его просто съедало, было невмоготу.
— Я к сундуку, — не выдержал учитель истории.
— Стой, — строго сказал Безингер. — Первым делом — наш долг. Ана только этого ждала, когда ее по-человечески похоронят.
Было совсем темно, когда на том же месте, которое только раз в году освещает солнце; у самого маленького родника вырыли общую могилу.
— Как лежали, так и похороним вместе, — пояснил Безингер.
— А ритуал? Он иудей, она вроде язычница. Как похороним?
— Как людей, — процедил Безингер, и чуть позже, с досадой, — Какой я идиот, правда, сволочь! Всякое убийственное барахло взял, а о главном даже не подумал… Надо что-то чистое, наподобие савана… О, придумал!
Шамсадов и слово побоялся сказать, не возразил, до того Безингер был строг, сосредоточен. Они будто бы простой ящик, в темноте, волоком притащили сундук, и Безингер, лишь сказав на ходу пару непонятных слов, вонзил огромный тесак.
— Древнее, чистейшее золото, — как в консервную банку обыденно втыкал он нож, резал ровно пополам, по едва выпуклому шву.
Малхаз всё дрожал, стоял наготове, мечтая осветить лучом.
— Выключи, — приказал Безингер. — Это потом.
Что-то тяжелое, рельефное они осторожно вытащили из золотого ящика, и больше к этому содержимому не возвращались, мирские были заботы.
Безингер осторожно разложил останки в две золотые коробки и только он закончил; одна, вторая, третья капля, и следом щедро, тихо, без порывов и ветра, пошел весенний, теплый, благодатный дождь.
— Ана-то святая, а Бог милостлив и Зембрию Мниха простил, обоих омывает… Счастье! — еле слышно сказал Безингер, стоя на коленях меж золотыми ящиками, сгорбившись под дождем, будто сам омывается.
— Я поставлю палатку, — тихо предложил Малхаз.
— Да, отдохни до утра… А я матери никогда не знал, не видел, — задрожал голос старика. — И вот встретил… хотя бы ночь с ней проведу, ее нежность и ласку познаю…
…Брезжил рассвет, небо над Кавказом чистое, бездонное, голубое; уже без звезд, лишь на западе бледная, остроконечная луна и еще яркая Венера запоздали, ухватились за вершины гор, не хотели прощаться с Аной.
Было зябковато, по-утреннему свежо, очень тихо, слышен трезвон родничка, когда Малхаз вылез из палатки — свернувшись в калачик, Безингер спал меж золотыми ящиками прямо на сырой земле.
— Вставайте, Вы простудитесь, — склонился Шамсадов.
Кряхтя, сопя, Безингер еле встал, с трудом выпрямился и улыбнулся.
— Не простужусь, мать рядом, — и оглядев небо, — хорошо, что разбудил — пора.
Без особого ритуала, без пафоса церемоний, речей и слез, в благоговейном молчании они свершили великое погребение; и напоследок, обеими руками бережно погладив холм, Безингер тихо сказал:
— Лишь об этом Ана нас просила, этого, человеческого долга более тысячи лет ждала.
А Шамсадов, что греха таить, может, как учитель истории, уже давно в сторону косится, с доселе неведомым трепетом он и хотел, и в одиночку не смел приблизиться к великой тайне — цельная глыба странного камня с красочной мозаикой, ассиметричной структуры и на ней, едва видимые, то ли высеченные, то ли еще как образованные, загадочные изображения в пирамидальном порядке.
С грязью под ногтями; толстыми, огрубевшими за эти дни пальцами Безингер осторожно погладил монолит.
— Малхаз, твое упорство и способность не отчаиваться, благодаря Ане, и, конечно, Богу, мы с тобой достигли цели. Это, действительно, Божье послание. Вот древний знак единого Бога! А далее, одна из древнейших на земле письменностей — шумеро-семитская клинопись… Врать не буду, незадолго до зари, как только дождь перестал, я и сам не выдержал, с фонариком уже здесь ползал, ничего не понял, не вспомнил; и как всякий мирянин поддался искушению, даже у Аны ответа просил — тишина. И сам не знаю, как я впал в сон, и приснилась мне она, еще краше, почему-то, может, по-матерински проще, и сияет улыбкой в солнечных лучах.
— А надпись, что изображено — не подсказала? — о другом воскликнул Шамсадов.
— В том-то и дело, что загадочно, мило улыбнулась, но ни слова не сказала.
— Зря я Вас разбудил, рано, — озадачился Малхаз, походил в раздумьях вокруг послания, все оглядел, — Так Вы ведь лингвист, специалист по древним языкам?
— Хе, — усмехнулся Безингер. — Мало того, я по шумеро-семитской клинописи докторскую защищал, даже словарь составил.
— Ничего, — как обычно, не теряет оптимизма Шамсадов. — Мы это сокровище к Вам отвезем, и там спокойно это Божье послание расшифруем… Теперь я абсолютно уверен — это, действительно, формула мира, мир будет в наших руках!
— Ничего никуда мы не повезем. Все находится на положенном, своем месте… А ну, подсоби.
— Да Вы что, это кощунство, издевательство, варварство; это должно принадлежать людям, должны исследовать ученые! — закричал Малхаз, когда Безингер стал устанавливать послание, как надгробный памятник.
— На Кавказе старших не только почитают, в первую очередь — слушают, — более чем спокойно реагировал Безингер. — Поверь мне, если мы с тобой растрезвоним об этой уникальной находке, то не сегодня, так завтра найдется какой-нибудь заумный богатей, всякими способами завладеет посланием, и вновь, еще на тысячу лет, может, до конца, замурует божественное слово, пусть даже и в платиновый, да ящик. В лучшем случае — попадет в музей, тоже под стекло, под бронь, под охрану… А тут прямо на земле, под небом, под Богом, открыто, доступно, вольно, и разнесет это добро вместе с ветерком по всему свету.
И вместе с этими словами прямо над вершиной близлежащей горы, будто скрывалось за перевалом, выплыло ласковое, теплое, весеннее солнце.
— Дела! — воскликнул Малхаз, — и сегодня солнце заглянуло в это ущелье!
— А оно теперь всегда будет сюда заглядывать, — задорен голос Безингера. — С научной точки зрения все объяснимо. Земля постоянно смещается вокруг своей же оси, и за тысячу лет все меняется. Но это по науке. А только мы знаем, что послание здесь, Ана здесь и солнце, впредь, всегда будет здесь, над Чечней, над Кавказом!
— Смотрите, смотрите! — воскликнул Малхаз, как художник поразившись перевоплощению.
Искоса, словно нежно поглаживая, дыханьем целуя, солнечные лучи вскользь, играючи, шаловливо, с забавой коснулись камня и по-новому, четко, объемно, рельефно Высветилось совсем иное отображение Послания.
— Боже! Боже! — прошептал Безингер, падая на колени.
— Что там?! Что?! — туда же уставился Малхаз.
— Боже! Все так просто! Это, действительно, формула мира, мир теперь в наших руках!
— Читайте, переводите, — затеребил Шамсадов плечо Безингера.
— Передаю:
Люди!
Будьте Человеками!
Всемерно познавая — знайте меру,
Берегите созданный для вас Мир!
Утро гор, на Кавказе, весной!
Солнце уже высоко. На юге, будто совсем рядом, возвышаясь над тонкой пеленой легкого тумана, величественно застыли непокорные остроконечные ледники. А чуть ниже, под мощной сенью вскипает жизнь, всюду бьют ключи, со скал низвергаются водопады, все цветет, аромат лугов, шелест первой листвы, мерный гул диких пчел, первая, бледно-желтая бабочка, а над всем этим миром парит пара горных кавказских орлов.
С сутулых, обвислых плеч старика струится пар. Они еще стоят над могилой.
— Ана, отныне я буду жить здесь, возле тебя, — тихо шепчет Безингер. — Построю дом, Малхазу школу и все остальное. Буду каждый год, пока живой, в это время тебя навещать.
— Я тоже, — повторил Шамсадов.
Они сделали несколько шагов, и Малхаз дотрагиваясь, остановил попутчика.
— Зембрия, ой, Давид, даже не знаю, как Вас правильно величать. Вы простите меня. Я Вам так благодарен, — и он, очень маленький, обнял Безингера, ткнулся головой в его предплечье.
— Это ты меня прости. Прости за все… И, если можешь, прошу, зови меня отцом.
Они не заплакали и не засмеялись, даже слова не сказали, только еще крепче друг к другу прижались…
До родного Гухой и далеко, и близко. Малхаз торопится, вперед убегает, а у напарника шаг широк, да нетороплив.
— Не беги, — шутит Безингер. — все равно теперь без меня в село не войдешь… Лучше скажи, где запрятал наш телефон. Традиция хорошо, а с цивилизацией в ногу идти надо.
Хитро улыбаясь, да все же сторонясь Малхаза, Безингер куда-то дважды позвонил.
— Две отличные новости, — радовался он. — Первая, плоды Аны. Вчера приняли Конституцию Чеченской республики. Может, она и с огрехами; станете сплоченным народом — отшлифуете… А вторую пока не скажу, сам увидишь.
До Гухой оставался последний перевал. Малхаз, как обычно, убежал вперед, и пока Безингера поджидал, все не мог налюбоваться.
Леса ожили, налились сочной мутноватой зеленью, на альпийских лугах вся гамма цветов, все жужжит, пестрит, порхает; соловьи заливаются, ласточки над горами кружатся, и по-прежнему слышен шум водопада, Аргун кипит, рвется к равнинам, и все по-старому и по-новому, и лишь одного раньше не было — в межгорной лощине, то ли от щедрых талых вод, то ли от подземных ключей, образовалось обширное манящее голубое озеро, в нем уже купаются облака и стая перелетных белых лебедей.
И в это время Малхаз из-за спины услышал шум, родной говор и крики восторга. На горе их встречает множество людей — вся родня, односельчане. Как всегда, во главе всех директор Бозаева и мать. Чуть сбоку смущенная и счастливая Эстери. А впереди всех сказочно-очаровательная девчурка; зеленовато-синие забавные глаза, вся в белом, сама беленькая, и белые бантики в золотистых кудряшках.
— Внучка, внучка моя! — закричал издали Безингер, и обгоняя Малхаза, на ходу. — Отгадай, отгадай, как зовут?