— А сестра не важнее, — перебил ее Мних, и чтобы не было резко. — Тебе надо на время убраться. — И ставя точку в ее сомнениях. — Это последняя надежда — больше твою сестру искать не будем.
Как бы роскошь Константинополя ни повлияла на Ану, а любовь и память о сестре еще сохранились; правда, с трудом, но перевесили все остальное, уже кажущееся извечным, что называлось богатством, жизнью избранных и великих…
Что ни говори, а сознание — подвластная обстоятельствам стихия. И если раньше, прослышав, что где-то, пусть рядом или далече, обнаружилась Аза, Ана второпях, как попало трогалась в путь или посылала туда людей, то ныне — все иначе: две недели шли приготовления, и столько слуг, служанок и всякой снеди и утвари, что двух галер оказалось мало, у Радамиста были отобраны два большегрузных корабля, по тридцать гребцов-невольников на каждом, и вдобавок полсотни отборных воинов из наемной императорской гвардии под командованием Астарха, и лишь одно ей не удалось — взять с собой самого Астарха: государственная служба прихотям, даже такой примы, неподвластна, хотя сам Астарх, конечно же, хотел ее сопровождать.
В первые дни плавания Ана была просто в восторге. Из-за суеты дел она давно не была на море. И теперь, в разгар лета, погода была прекрасная, тихая, располагающая к покою и благодушию. А море было такое спокойное, прозрачное и освежающее, что она каждое утро и вечер, чтобы не загореть от нещадного солнца, и пока у гребцов отдых для еды, отплывала на маленькой лодке с гребцами-женщинами в сторонку, чтобы мужчины не видели, и наслаждалась в морской воде.
Первые заплывы ее разочаровали: не хватало дыхания, не было прошлых сил, и что самое непереносимое, она менее поворотлива даже в воде — ее гордость, тонкая, бывшая поистине осиной, талия, заплыла жирком, и хотя по вздохам лодочниц Ана понимала, что фигура ее до сих пор соблазнительна, но факт в другом — годы летят, и уже дают о себе знать. А сердце все еще молодо, и дабы наверстать прошлое, Ана с все возрастающим удовольствием устраивает долговременные заплывы, и гребцы уже отужинали и вновь тихонечко гребут, и уже ночь и звезды в небе, а Ана, чувствуя прилив сил, все плывет и плывет невдалеке от корабля, пока капитаны, беспокоясь, не начинают орать. И после таких заплывов сердце так бьется, что невозможно заснуть; и даже успокоившись, она о чем-то новом, потаенном все больше и больше как-то странно грустит, а меж грудями, чуть пониже, что-то нестерпимо сосет, требует, буквально горит нутро, и перед глазами почему-то не кто иной, а здоровый, крепкий, родной Астарх; и потом, незаметно под качку заснув, она слышит от него такие ласковые, нежные слова на чеченском языке, что пробуждается такая стихия чувств, что потом, даже днем это вспомнив, она сама себя смущается, краснеет, да этих ощущений не гонит, в мозгу обсасывает: радостно и приятно ей.
Так эта доселе неведомая блаженная воображаемая идиллия продолжалась недолго. Под все усиливающийся, порывистый, противный ветер с севера прямо по морю, сужая горизонт и омрачая все, даже воду, приплыли тяжелые непросветные тучи. А вслед за ними буря, перехлестывающие через корабль, слизывающие с палубы людей кромешные волны. И всюду вой, гром, пронизывающие все свирепые молнии. И женщины орут, плачут, до крови вцепившись онемевшими пальцами за что попало, молят пощады. И мужчины в панике, бессилии — швыряет корабль, как щепку; вот-вот опрокинется, из-под волны не вынырнет, ко дну пойдет.
И такой невыносимый кошмар более суток… А когда внезапно распогодилось, то обнаружилась приличная пробоина, и многих на корабле — нет, и второго корабля не видно, даже бревна от него и после не нашли.
Больше Ана не плавала; лодки снесло, да и море стало мутным, неспокойным, а главное, не освежающим, чересчур теплым, и акулы, раззадорив аппетит, шныряют вокруг корабля.
Гребцов не хватало, многие весла пообломались, шли медленно, тяжело. И погода стала несносной: днем жара, зной, влажность; и даже в тени Ана чувствует, как обгорает от ветра ее белоснежная кожа, и она кутается в шелка, а другой, более подходящей, хлопковой, одежды у нее нет, все смыло. А ночью очень прохладно, и эта роскошь еще хуже, она дрожит, и от дневного пота одежда противна, как глянец мерзка. А тут, надо же такому случиться, приснился ей Зембрия Мних, и после этого тоска, непонятная тревога, и даже хочет она для поддержания духа напустить на себя приятные ощущения — не получается; мрачный Мних перед глазами.
А следом очередная напасть: капитан сообщил — питьевая вода на исходе, надо экономить, а от жары днем язык к небу прилипает, тело ноет, голова раскалывается. Теперь Ана от многих привилегий, может быть вынужденно, отказалась, пытается быть — как все. Однако ей это порой не удается. Потеряв счет дням, думая, что лишилась навсегда не только богатства, но и прекрасной жизни, она требует повернуть назад или плыть до любой суши. Капитан вроде верен ей, да курс, видно по небесным светилам, не меняет, сам до полусмерти порет несчастных обессилевших от жажды и голода невольников-гребцов. Не как раньше, но сейчас Ана этого видеть не может, и изредка одергивает капитана; да это изредка, а пороть — значит, плыть, может, выжить — важнее, и она ловит себя на мысли, что сама бы стала всех пороть, ибо ее жизнь не жизнь раба, а Божьей избранницы.
К неописуемой радости всех как-то на рассвете на горизонте показалась земля. Радость оказалась, как здешний мираж. Африка, всюду пустыня, людей и воды — нет. Только капитан не пал духом, еще усерднее замахал кнутом, а у Аны на это уже сил вроде не было, зато злость на всех возросла.
К счастью, в тот же день повстречали в море один, а потом и еще несколько кораблей на рейде и на ходу.
— Скоро порт Александрия, — объявил капитан, веселее замахал кнутом.
— Не бейте их! — сжалилась Ана.
Хотя капитан изначально был нанят как местный, знающий здесь все и вся, местные власти и люд не так, как Ана хотела бы, жаловали их и принимали. И тогда ей самой пришлось взяться за дело.
И когда в тесном окружении свиты, будучи под огромным зонтом, Ана ступила на раскаленную землю Египта, в сонном, вроде безлюдном порту началось заметное оживление. Из тени и иных убежищ появился многочисленный люд и, сопровождая процессию на солнцепеке, что-то разноголосым хором восклицал.
— Что они пристали? — возмутилась Ана.
— Гм, — кашлянул капитан, — видать, те, что мусульмане, кричат, что Вы, Ваша светлость, — златовласая белая царица, а эти, небось язычники, — величают Вас царицей солнца.
— Велите им не приближаться ко мне, и вообще, я толпы боюсь, еще чего — прикоснутся… Ой, какие они чумазые и потные!
Доселе невежливый и надменный с капитаном, высший сановник александрийского порта при появлении Аны вскочил, что-то бормоча, облизывая толстые влажные губы, до непристойности пялил глаза.
Язык сановника Ана не понимала и не хотела понимать; она небрежно бросила на стол увесистый номисм. Золотая византийская монета и за морями всеми узнаваема и всеми почитаема. Словно по волшебству, сановник вмиг стал подчеркнуто тактичен и любезен, а когда Ана произнесла имя человека, которого рекомендовал ей Зембрия Мних, — по впечатляющей реакции поняла: ее статус непоколебим.
В силу жизненной необходимости, а более по настоянию Мниха, Ана за годы, проведенные в Византии, все-таки одолела греческую письменность. Однако эти знания не помогли разобраться с содержанием сопроводительного письма, которое ей как важную имперскую верительную грамоту в позолоченном искусно сделанном ящичке вручил сам Мних. И даже капитан, знающий почти все языки Средиземноморья, не смог письмо прочитать — это не иврит, не арабская вязь, и не латынь. И только поздно вечером, когда мир несколько поостыл, явился рекомендованный Мнихом человек: это был несколько высокомерный, еще статный, высокий старик с убеленной, ухоженной жидковатой бородкой, в сопровождении внушительной свиты с охраной, который с бесстрастной важностью взял из рук Аны письмо, и по мере медленного ознакомления лицо его заметно менялось, а закончив, он степенно отступил на шаг и свершил галантный, уважительный поклон. Как по команде, то же самое сделала его свита.
— Ваша светлость, — из этой позы начал египтянин на чисто греческом языке и вежливо выпрямляясь. — Простите, что не явился сразу же… Меня зовут Хасим ибн Нуман, или просто Хасим; я полностью в Вашем распоряжении.
В ту же ночь с царскими почестями, с эскортом сопровождения ее куда-то очень долго везли, и уже на следующий день, поздно пробудившись, Ана узнала, что в этих раскаленных песках есть райские уголки, где прохладно, где птички поют, а вокруг масса рабынь и все возможное есть — называется это оазис.
Здесь более месяца Ана отсыпалась, принимала ванны, а рабыни холили ее и без того прекрасное тело. Покидать столь гостеприимное место и вновь попадать в невыносимые объятия зноя Ана не желала, и ей на просмотр доставляли сюда со всех концов Египта девушек из Хазарии, рабынь, которые могли быть ее сестрой Азой.
Аза не нашлась, но по слухам, в этом крае еще были рабыни, которых хозяева не желали отпускать. И осознав, что это последняя надежда, последний шаг и не дело вечно холить тело, а и об одинокой душе надобно подумать, Ана решительно продолжила путь сквозь невыносимый зной пустыни.
Даже просто оброненного кем-то слова, что, мол, «там-то вроде такая есть», было достаточно, чтобы в ту сторону сквозь непроходимые пески и дали направлялся караван. За это время и зной спал, и даже дождь над Сахарой прошел, что большая радость. И более десятка девушек и юношей с Кавказа Ана в неволе нашла, выкупила, а след сестры даже не обнаружила. Уставшая, потрепанная в пути от трудностей и лишений, а более вседовлеющей инстинктивной мыслью — род вымирает — она с гнетущим настроением вернулась в оазис. Сестры больше нет, и хочешь не хочешь — на поисках надо ставить точку. И окончательно прощаясь с Азой, Ана в слезах запела душевную лирическую илли