Незачем было обладать незаурядной наблюдательностью, чтобы изучить характер брабантской молодежи, однако чтобы приспособиться к ней, требовался известный такт. Умственные способности большинства этих юнцов слабы, а животные наклонности сильны, в них уживаются беспомощность и некая косная сила; бестолковые, но необычайно упорные, они свинцово тяжеловесны и, подобно свинцу, с трудом поддаются попыткам сдвинуть их с места. Так что нелепо было ждать от них больших мыслительных усилий; эти тугодумы с короткой памятью и неразвитым мышлением с отвращением шарахались от любых занятий, требующих тщательного изучения и вдумчивого подхода. Если бы учитель, действуя неблагоразумно и деспотично, пытался добиваться от них ненавистных усилий, они сопротивлялись бы так же упорно и яростно, как свинья, которую ведут на убой, и хотя по одиночке храбростью они не отличались, вместе были беспощадными.
Я догадался, что до моего прибытия в школу месье Пеле несколько учителей английского были уволены из-за массовых вспышек неподчинения учеников. Стало быть, не стоило требовать ничего, кроме умеренного прилежания, от натур, не созданных для него, надлежало всеми мыслимыми практическими средствами развивать столь темные и ограниченные умы, а вдобавок быть неизменно добрым, внимательным, даже уступчивым – до известного предела, – имея дело с неразумно-порочным характером, но, достигнув вершины этого потворства, предстояло найти надежную опору, утвердиться, стать недвижимым, как башни собора Святой Гудулы, ибо один шаг или даже полшага – и рухнешь вниз головой в бездну глупости и беспомощности, где сразу испытаешь на себе полную меру фламандской благодарности и великодушия, облитый брабантской слюной и забросанный комьями бельгийской грязи. Тому, кто разровнял путь к учению и убрал с дороги все камешки до последнего, придется вдобавок проявить решительность и настоять, чтобы ученики взяли его за руки и позволили повести их по проложенной дороге. Когда я подстроил свои уроки под способности самого тупого из учеников, когда доказал, что могу быть самым кротким и терпимым из наставников, одного дерзкого слова, одной попытки проявить непослушание хватало, чтобы превратить меня в тирана. У моих подопечных не было выбора: либо они подчинялись и признавали свои ошибки, либо их выгоняли с позором. Это средство подействовало, и мое влияние постепенно утвердилось на прочном фундаменте. Говорят, мальчик – отец мужчины; я часто вспоминал эти слова, глядя на моих учеников и вспоминая политическую историю их предков. Школа Пеле была всего лишь олицетворением бельгийского народа.
Глава 8
А сам Пеле? Нравился ли он мне, как прежде? Да, очень! Ничто не могло быть приятнее, учтивее и даже дружелюбнее его обхождения со мной. От него мне не приходилось сносить ни холодного пренебрежения, ни раздражающей назойливости, ни напыщенного превосходства. Но младшие учителя той же школы, два несчастных, изнуренных работой бельгийца, вряд ли подтвердили бы мои слова: с ними директор был неизменно сух, строг и холоден. Раз-другой заметив, как неприятно меня поразила граница, которую он решительно проводил между младшими учителями и мной, директор в качестве объяснения изрек с легкой саркастической усмешкой: «Ce ne sont que des Flamands – allez!»[22] И, бережно отведя от губ сигару, он сплюнул на крашеный пол в комнате, где мы сидели.
Да, оба учителя были фламандцами с истинно фламандскими лицами и очевидным для всякого отпечатком умственной ограниченности на них, тем не менее это были люди, люди в общем-то честные, и я не понимал, почему принадлежность к числу уроженцев этой унылой равнины оправдывает суровое и презрительное отношение к ним. Мысли о несправедливости отравляли удовольствие, которое могла бы доставить мне обходительность Пеле. Безусловно, приятно вечером, отдыхая от трудов, обретать в лице работодателя умного и жизнерадостного компаньона, а если порой он злоупотреблял сарказмом и вкрадчивостью, если выяснялось, что его доброта скорее напускная, чем подлинная, если я иной раз догадывался о существовании кремня и стали, спрятанных под бархатом, – так никто из нас не совершенен, и поскольку меня утомила атмосфера грубости и хамства, которыми сопровождалось мое пребывание в N., у меня не было ни малейшего желания теперь, когда я бросил якорь в заводи поспокойнее, присматриваться к изъянам, о которых умалчивали, которые старательно от меня прятали. Я был готов принимать Пеле таким, каким он казался, и верить в его благожелательность и дружелюбие, пока какое-нибудь злополучное событие не докажет обратное.
Он не был женат, и вскоре я понял, что его взгляды на брак и женщин типичны для француза и парижанина. Я подозревал, что его нравственным принципам присуща некая неопределенность; какая-то холодность и пресыщенность слышалась в его голосе при упоминании о «le beau sex»[23], как Пеле выражался, однако он был в достаточной мере джентльменом, чтобы не касаться вопросов, которые я не приветствовал, и поскольку он обладал умом и любил интеллектуальные беседы, нам всегда было о чем поговорить и помимо скользких тем. Я не мог слышать, каким тоном он упоминает о любви, мне до глубины души было ненавистно распутство. Он чувствовал разницу в наших взглядах, и мы по безмолвному соглашению не ступали на зыбкую почву.
В доме и на кухне Пеле распоряжалась его мать, старая француженка; мне хотелось верить, что когда-то она была красива, как уверяла она сама, но видел я лишь старуху, безобразную, какими бывают только старые женщины на континенте, – правда, впечатление могла портить ее манера одеваться. По дому она расхаживала без чепца, ее вечно растрепанные седые волосы имели странный вид, платье, надеваемое редко, заменял неряшливый ситцевый капот, а туфли она предпочитала разношенные, домашние, со стоптанными задниками. Когда же ей приходила охота появиться на людях, что обычно случалось по воскресеньям и в праздники, она наряжалась в платья ярких цветов, обычно из тонкой ткани, в шелковые шляпы с веночками цветов и превосходные шали. Злой она не была, зато оказалась неутомимой и несдержанной болтуньей, пределы кухни покидала редко и, похоже, старалась не попадаться лишний раз на глаза своему почтенному сыну, перед которым благоговела. Когда Пеле случалось упрекать ее, эти упреки были резкими и немилосердными, но, как правило, подобным он утруждал себя редко.
У мадам Пеле были свои знакомства, свой круг избранных гостей, которых я видел редко, так как она принимала их в «будуаре» – комнатушке по соседству с кухней, куда надо было подняться на пару ступенек. На этой лестнице, кстати, мне не раз случалось видеть мадам Пеле с подносом на коленях, занятую сразу тремя делами: собственным ужином, обменом сплетнями со своей любимицей горничной и бранью в адрес ненавистной кухарки; с сыном она не только никогда не ужинала, но и редко садилась за стол, а в столовую для учеников школы и носа не казала. Эти подробности наверняка удивят англичанина, но Бельгия не Англия, порядки в Бельгии не то что наши.
Меня, уже успевшего изучить привычки мадам Пеле, однажды вечером в четверг (день, когда слугам после полудня давали выходной) постигло удивление: я сидел у себя в комнате, проверяя целую кипу тетрадей с упражнениями по английскому и латыни, когда служанка постучала в дверь, передала мне поклон от мадам Пеле и сообщила, что та приглашает меня в столовую на «goûter» (легкую трапезу, соответствующую нашему английскому чаепитию).
– Что, простите? – переспросил я, думая, что ослышался, настолько неожиданными оказались визит и приглашение.
Служанка повторила свои слова. Конечно, я принял приглашение и, пока спускался по лестнице, не переставал размышлять, что на уме у старой дамы. Ее сын отсутствовал – отправился провести вечер в «Grand Harmonie» или еще каком-нибудь клубе, в котором состоял. Безумная догадка пронзила меня, когда я уже взялся за ручку на двери столовой.
«Надеюсь, она не намерена домогаться моей любви, – подумал я. – Говорят, подобная блажь находит на пожилых француженок. Но goûter?.. Видимо, угощение служит прелюдией».
Взбудораженное воображение охотно предложило мне ряд пугающих видений, и я, уделив им больше времени, несомненно, бросился бы наутек к себе в комнату и заперся бы на засов, но когда опасность или угроза видны сквозь завесу неопределенности, первое побуждение разума – узнать всю правду, а спасение бегством приберечь до того момента, когда ужасающее предчувствие станет реальностью. Я повернул дверную ручку, переступил гибельный порог, закрыл за собой дверь и очутился перед мадам Пеле.
Силы небесные! Первый же брошенный на нее взгляд подтвердил мои худшие опасения. Разодетая в светло-зеленый муслин, в кружевном чепчике с пышными алыми розами на оборках, она сидела за столом, накрытым тщательно расправленной скатертью: на нем были и фрукты, и кексы, и кофе, и бутылка – не знаю с чем. На моем лбу уже выступил холодный пот, я уже бросил украдкой взгляд через плечо на закрытую дверь, когда, к моему невыразимому облегчению, случайно посмотрел в сторону печки и заметил рядом с ней вторую особу, сидящую в большом кресле с резными подлокотниками. Тоже пожилая дама была такой же тучной и краснощекой, как мадам Пеле – костлявой и желтолицей, одетой столь же нарядно, с веночком пестрых весенних цветов вокруг тульи фиолетовой бархатной шляпки.
Я едва успел окинуть ее взглядом, как мадам Пеле направилась ко мне походкой, которую сама наверняка считала изящной и плавной, и заговорила:
– С вашей стороны, месье, было так любезно оставить свои книги, свои занятия по просьбе столь незначительной персоны, как я, что, может быть, вы окажете мне еще одну любезность – позволите представить вам мою дорогую подругу мадам Ретер из соседнего дома, пансиона для девиц.
«Я не ошибся: она старуха», – подумал я, поклонился и сел на указанное мне место. Мадам Ретер разместилась за столом напротив меня.