Учитель — страница 18 из 47

Излишней худобой Хуанна не страдала, но выглядела изнуренной, в ее глазах горели ярость и голод, на узком лбу едва хватило бы места, чтобы высечь два слова – «бунт» и «ненависть»; а еще на ее лице оставила характерный отпечаток трусость – по-моему, в глазах. Мадемуазель Триста сочла своим долгом нарушить ход моих первых уроков, старательно создавая череду помех: фыркала как лошадь, брызжа слюной, отпускала непристойности. Она сидела в окружении немыслимо вульгарных, неразвитых фламандок, в том числе двух-трех образцов такой тупости и нравственного уродства, распространенность которых в этой стране и ее окрестностях словно доказывает, что в подобном климате человек вырождается душой и телом. Вскоре я обнаружил, что эти ученицы полностью подпали под влияние мадемуазель Триста, с их помощью она однажды закатила настолько хамский скандал, что мне пришлось сначала поднять ее и еще двух учениц с мест, заставить простоять пять минут, а потом выставить из класса: сообщниц – в соседний с классом зал, зачинщицу в чулан, заперев его на ключ, который положил в карман. Суд я вершил в присутствии растерянной мадемуазель Ретер: столь суровые наказания в ее заведении доныне не практиковались. На испуг директрисы я ответил сначала невозмутимым взглядом, а потом улыбкой, которая ее успокоила. Хуанна Триста прожила в Европе достаточно долго, поэтому успела отплатить черной неблагодарностью всем, кто был к ней добр, а потом отправилась на острова, к отцу и его рабам, которых, как она сама говорила, можно бить и пинать сколько угодно.

Вот три портрета, взятые из жизни. Мне помнятся и другие, столь же выразительные и еще менее приятные, однако я умолчу о них.

Несомненно, читатель уже ждет от меня чего-то противоположного, каких-нибудь отрадных подробностей – очаровательных девичьих головок, словно окруженных нимбом, олицетворений невинности, голубок, прижимаемых к груди. Нет, ничего подобного мне не встречалось, следовательно, нечего изображать.

Среди учениц самым добрым нравом обладала маленькая местная уроженка Луиза Пат: она была достаточно благожелательна и покладиста, но ей недоставало образованности и хороших манер; мало того, и она была заражена притворством, не ведала, что такое честь и принципы, даже не слышала о них.

Менее всех прочих порицания была достойна бедная малышка Сильвия, о которой я уже упоминал. Сильвия была благовоспитанной, сообразительной и даже искренней, насколько позволяла ее религия, но изъян заключался в ее физическом состоянии, слабое здоровье препятствовало развитию и охлаждало пыл, и поскольку ей было суждено уйти в монастырь, душевно она уже настраивалась на монастырский лад, и по тихому, заученному послушанию становилось ясно, что она уже приготовилась к своему будущему, вверила независимость мыслей и поступков какому-нибудь деспотичному духовнику. Она не имела своего мнения, не выбирала компаньонок или занятия, во всем подчиняясь чужой указке. Как бледный и бездушный автомат, она целыми днями выполняла то, что было велено, но не то, что нравилось, или то, что подсказывала внутренняя убежденность. Несчастная будущая монахиня заранее научилась подчинять свой рассудок воле духовного наставника. В заведении мадемуазель Ретер она была образцовой ученицей – бледное, болезненное существо, в котором едва теплилась жизнь, а душой владели чары папизма!

Нескольких англичанок, обучавшихся в том же пансионе, можно было отнести к двум группам. Первую составляли англичанки с континента, главным образом дочери разорившихся авантюристов, изгнанных за пределы родины долгами или бесчестьем. Эти бедняжки не знали преимуществ установившегося домашнего уклада, соблюдения приличий или добротного протестантского образования; успевали поучиться то в одной, то в другой католической школе, пока их родители кочевали из страны в страну – из Франции в Германию, из Германии в Бельгию, усваивали мало знаний, зато много дурных привычек, теряли всякое представление о началах религии и морали, питали нелепое безразличие ко всему, что возвышает человека. Их отличала неизменная мрачная подавленность, вызванная потерей чувства собственного достоинства, а также тем, что ученицы-католички, ненавидя их как англичанок и презирая как еретичек, постоянно их запугивали.

Во вторую группу входили англичанки из Великобритании. За все время моего посещения пансиона я не насчитал бы и десятка таковых. Все они носили чистую, но незатейливую одежду, небрежно (по сравнению с тугими и приглаженными прическами иностранок) укладывали волосы, держались прямо, обладали гибкостью стана, белизной и тонкостью рук, лица хоть и отличались неправильностью черт, но по сравнению с бельгийскими выглядели умнее, выражения лиц были скромными и серьезными; этим девушкам от природы досталось умение соблюдать приличия и вести себя благопристойно, благодаря чему мне хватало одного взгляда, чтобы отличить дочерей Альбиона и протестантской церкви от выкормышей Рима, подопечных иезуитства. Вдобавок британки были горды; зная, что сверстницы с континента завидуют им и в то же время высмеивают, они отражали оскорбления строгой вежливостью и молчаливой надменностью, сторонились компаний и в окружении людей выглядели одинокими.

Этим пестрым собранием руководили три учительницы, все француженки. В мадемуазель Пелажи и мадемуазель Сюзетт не было ничего примечательного: заурядная внешность, заурядные манеры, темперамент, мысли, чувства и взгляды, и если бы мне вздумалось посвятить им главу, я решительно ничего не смог бы добавить к сказанному. Внешность и манеры мадемуазель Зефирины выглядели несколько достойнее, по характеру она была истинной парижской кокеткой – коварной, меркантильной и черствой. Иногда я видел и четвертую классную даму, которая ежедневно приходила преподавать шитье, плетение, или починку кружев, или еще какое-нибудь столь же замысловатое рукоделие, но видел лишь мимоходом, когда она сидела в окружении старших учениц с пяльцами, потому не мог понаблюдать за ней. Я заметил только, что для наставницы вид у нее слишком девический, а в остальном малопримечательный, а характер, по-видимому, излишне мягкий, так как ученицы, похоже, постоянно оспаривали ее авторитет. Эта учительница не жила в пансионе и звали ее, кажется, мадемуазель Анри.

В этом скопище изъянов и ничтожеств, в том числе порочных и невзрачных (к этим последним многие отнесли бы двух-трех сдержанных, молчаливых, вежливых и скромно одетых британок), благоразумная, проницательная и учтивая директриса сияла неизменно, как звезда над блуждающими огоньками болота. Прекрасно сознавая свое превосходство, внутренне она блаженствовала и потому не теряла присутствия духа, несмотря на все заботы и ответственность, естественные в ее положении; потому и в душе ее царило спокойствие, лоб оставался гладким, манеры сдержанными. Ей нравилось – а кому бы не понравилось? – входить в класс и видеть, что одного ее появления достаточно, чтобы вокруг воцарился порядок, которого подчиненные зачастую не могли добиться никакими увещеваниями и угрозами; нравилось отличаться, притом разительно, от тех, кто ее окружал, и знать, что ей полагается пальма первенства не только за таланты, но и за внешность (все три учительницы были дурнушками). С ученицами она управлялась так снисходительно и ловко, неизменно оставляя себе привилегию награждать и хвалить и предоставляя подчиненным бранить и наказывать, что девицы чтили ее, если не обожали; наставницы недолюбливали директрису, но подчинялись потому, что сознавали свое приниженное положение во всем; приходящие учителя в той или иной степени находились под ее влиянием: одного она подчинила, зная его вспыльчивый нрав, другого – тем, что помнила о его мелких прихотях, третьего – лестью, четвертого, самого робкого, запугивала строгим выражением лица, а за мной по-прежнему наблюдала, испытывала меня самыми хитроумными способами, ходила вокруг меня кругами, озадаченная, но упорная; видимо, я представлялся ей гладким скалистым утесом, на котором нет ни выступа, ни древесного корня, ни пучка травы, за которые можно ухватиться, взбираясь на вершину. Мадемуазель Ретер то льстила мне, проявляя безукоризненный такт, то читала нравоучения, то пыталась выведать, насколько уязвим я для меркантильности, то делала вид, что в ней пробуждаются чувства, зная, что некоторых мужчин легко покорить слабостью, и тут же, вспомнив, что другим порой приходит в голову восхищаться умными женщинами, принималась демонстрировать блеск ума. Уклоняться от этих стрел было приятно и совсем нетрудно; как мне нравилось, дождавшись, когда она почти поверит в свою победу, вдруг увернуться и с едва заметной насмешкой улыбнуться ей прямо в глаза, а потом наблюдать, как она сносит едва прикрытое, хоть и безмолвное унижение. И все-таки она продолжала упорствовать, и я вынужден признаться, что в конце концов ее пальчик, ощупав ларчик со всех сторон, коснулся скрытой пружины, и крышка тут же открылась, а искательница протянула руку за лежащим внутри сокровищем. Продолжайте читать, и вы узнаете, что было дальше – украла она находку, сломала или же крышка вдруг захлопнулась, прищемив ей пальцы.

Это случилось в тот день, когда я был не расположен давать урок: я сильно простудился, кашлял, за два часа непрерывного говорения охрип и выбился из сил, а когда наконец покинул класс и брел по коридору, то повстречавшаяся мне мадемуазель Ретер с тревогой заметила, что я выгляжу бледным и усталым.

– Мне нездоровится, – подтвердил я.

Она вдруг встрепенулась:

– Вы не уйдете отсюда, пока не освежитесь и не переведете дух.

Она уговорила меня пройти в гостиную и все время моего пребывания там была сама доброта и мягкость.

На следующий день она отнеслась ко мне еще добрее, заглянула в класс проверить, закрыты ли окна, нет ли сквозняков, с дружеским усердием советовала не переутомляться, а когда я уходил, первая подала мне руку, и я почтительным, мягким пожатием дал ей понять, что оценил ее жест. В ответ она радостно улыбнулась, и я решил, что она очаровательна. Остаток вечера я изнывал от нетерпения, ожидая, когда же наконец наступит следующий день и я снова увижу мадемуазель Ретер.