Не разочаровав меня, она провела в классе весь мой следующий урок и часто поглядывала на меня почти с симпатией. Пробило четыре, мадемуазель Ретер вслед за мной вышла из класса, заботливо осведомилась о моем здоровье и мягко упрекнула за то, что я говорил слишком громко и переутомился; выслушивая ее, я остановился у застекленных дверей, которые вели в сад; двери были распахнуты, выдался чудесный день, я любовался солнцем, цветами и чувствовал, что счастлив. Приходящие ученицы уже покидали классы и собирались в коридоре.
– Вы не подождете в саду несколько минут, пока они не разойдутся? – предложила мадемуазель Ретер.
Я молча спустился в сад, потом обернулся со словами:
– Вы со мной?
Через минуту мы с директрисой уже брели по аллее между плодовыми деревьями, стоявшими в то время в цвету, с ветками, усыпанными белыми бутонами среди нежно-зеленых листьев. Небо было голубым, воздух – неподвижным, майский день благоухал и прельщал красками.
Очутившись после душного класса в окружении цветов и листвы, рядом с милой, улыбчивой и заботливой дамой, кем я чувствовал себя? Человеком, которому можно лишь позавидовать. Казалось, сбылись все романтические мечты, рожденные моим воображением еще в то время, когда сад скрывали от меня злополучные доски на окнах. Когда же аллея сделала поворот и он вместе с высокими кустами скрыл из виду пансион и дом месье Пеле, а также другие дома, амфитеатром окружавшие этот зеленый уголок, я подал руку мадемуазель Ретер и повел ее к садовой скамье под сиренью. Она села, я устроился рядом. Слушая ее непринужденный разговор, я вдруг осознал, что почти влюблен. Прозвонили к ужину – и в пансионе, и в доме месье Пеле, нам предстояло расстаться, но я задержал ее.
– Я хотел бы получить кое-что, – сказал я.
– Что именно? – просто спросила Зораида.
– Всего один цветок.
– Сорвите сами – один, два или двадцать, как пожелаете.
– Нет, довольно одного, но чтобы его сорвали вы и дали мне.
– Что за причуды! – воскликнула она, но приподнялась на цыпочки, выбрала красивую гроздь сирени, сорвала и протянула мне изящным жестом.
Я принял дар и направился прочь, довольный настоящим и обнадеженный на будущее.
Тот майский день был прекрасен, и он завершился лунной ночью, теплой и безмятежной, совсем как летом. Я хорошо запомнил ее, потому что после многочасовых бдений над тетрадками, усталый и угнетенный теснотой своей комнаты, открыл прежде заколоченное окно – с тех пор, как я стал учителем в пансионе для девиц, я убедил мадам Пеле убрать доски, так как, наблюдая за играми своих учениц в саду, я не нарушал никаких правил приличия. Я присел в оконной нише, оперся рукой о подоконник и выглянул наружу: надо мной простиралось безоблачное ночное небо, лунный свет приглушил мерцание звезд, а внизу, под окном, раскинулся сад, словно сотканный из серебристого света и густых теней, освеженный росой, источающий благоухание закрывшихся на ночь бутонов, и вся эта картина была неподвижна, ни один листок не шевелился в застывшем воздухе.
Мое окно выходило прямо на одну из дорожек сада мадемуазель Ретер, прозванную «l’allee défendue»[62], – на ней, проходящей почти вплотную к забору школы для мальчиков, ученицам запрещалось появляться. Здесь сирень и ракитник разрослись особенно пышно, образуя подобие беседки и заслоняя скамью – ту самую, где сегодня днем я сидел рядом с молодой директрисой. Без лишних слов ясно, что, пока я сидел, перегнувшись через подоконник, а мой взгляд блуждал то по дорожкам и бордюрам сада, то по окнам дома, фасад которого белел среди листвы, мысли мои были только о мадемуазель Ретер. Я гадал, где находится ее комната, пока узкие полоски света, проникавшие сквозь решетчатые ставни на одном из окон, не подсказали мне ответ.
«Поздно она ложится, – думал я, – сейчас, должно быть, около полуночи. Удивительная женщина, – мысленно продолжал я, – она оставляет приятные воспоминания; да, красавицей ее не назовешь, зато ее облик гармоничен, и это мне нравится; каштановые волосы, голубые глаза, свежие щеки, белая шея – все мне по душе. И потом, я ценю ее ум; мне ненавистна мысль о женитьбе на кукле или глупышке: даже самая красивая, но безмозглая кукла хороша для медового месяца, но когда страсть остынет[63], как страшно узнать, что пригрел на груди комок воска и пару деревяшек, сжимать в своих объятиях тупицу и вспоминать, что я сделал ее равной себе – нет, возвел на пьедестал! – и в результате вынужден до конца своих унылых дней жить рядом с существом, не понимающим моих слов, неспособным оценить мои мысли или хотя бы посочувствовать мне! Итак, у Зораиды Ретер есть такт, – продолжал я, – характер, рассудок и проницательность, а вот есть ли у нее сердце? Какая славная, наивная улыбка играла у нее на губах, когда она протянула мне веточку сирени! Я считал Зораиду хитрой, скрытной, корыстной – а вдруг это не столько проявление скрытности и лицемерия, сколько попытки сдержанной натуры незаметно преодолеть досадные трудности? А что касается корысти, так она просто ищет свой путь в жизни, и кто вправе осудить ее? Даже если ей и вправду недостает твердых нравственных принципов, разве это ее вина, а не беда? Ее воспитали в духе католичества; если бы она родилась англичанкой и воспитывалась в лоне протестантской церкви, возможно, к ее достоинствам прибавилась бы цельность. А если бы вышла за англичанина-протестанта, неужели она, такая рассудительная и умная, не признала бы вскорости превосходство праведности над выгодой, честности над уловками? На такой эксперимент не жаль времени; завтра же возобновлю наблюдения. Она знает, что я слежу за ней, но как она спокойна под пристальным взглядом! Словно он не раздражает, а радует ее».
Мой мысленный монолог прервала музыкальная фраза: кто-то искусно играл на рожке – в парке или на Плас-Рояль. Мелодия звучала так сладко, так ласкала слух в этот поздний час, в тишине безмолвного царства луны, что я, забыв о своих размышлениях, прислушался. Рожок играл все тише, пока не умолк совсем, и я приготовился вновь насладиться ночной тишиной. Но не тут-то было: что за шепот нарушил ее – приглушенный, но звучащий совсем близко и постепенно приближающийся? Очевидно, чей-то разговор, хоть и вполголоса, но все равно различимый, происходивший чуть ли не под моим окном. Первому собеседнику ответил второй; если первый голос принадлежал мужчине, то второй – женщине, и вскоре я разглядел обоих, медленно бредущих по аллее. Поначалу я видел лишь силуэты, но в конце аллеи оба шагнули в лунный луч, оказались прямо передо мной, и стало ясно, что это мадемуазель Зораида Ретер, идущая то ли за руку, то ли под руку (забыл, как именно) с моим начальником, доверенным лицом и советчиком, месье Франсуа Пеле, который проговорил:
– A quand donc le jour des noces, ma bien-aimée?[64]
Послышался ответ мадемуазель:
– Mais, François, tu sais bien qu’il me serait impo-ssible de me marier avant les vacances[65].
– Значит, еще июнь, июль и август! – воскликнул директор. – Выдержу ли я так долго? Я способен сию же минуту испустить дух у твоих ног, лишившись терпения!
– Что ж, если ты умрешь, все удастся уладить без нотариусов и контрактов, а траурные платья шьют быстрее, чем свадебные.
– Жестокая! Зораида, ты потешаешься над бедой человека, преданного тебе всем сердцем, мои муки забавляют тебя, ты не упускаешь случая растянуть мою душу на дыбе ревности – не отрицай, ты поощряешь этого мальчишку Кримсуорта, ведь он влюблен, а он не посмел бы влюбиться, если бы ты не обнадежила его.
– Что ты говоришь, Франсуа? Кримсуорт влюбился в меня?
– По уши.
– Он сам тебе сказал?
– Нет, это видно по лицу: когда при нем упоминают твое имя, он всякий раз краснеет.
Это донесение вызвало у мадемуазель Ретер кокетливый и довольный смешок (впрочем, ее обманули – подобных чувств по отношению к ней я себе не позволял). Месье Пеле продолжал расспрашивать, как она намерена обойтись со мной, при этом недвусмысленно и без особой любезности заявлял, что с ее стороны нелепо даже думать о браке с таким «молокососом», ведь она десятью годами старше (стало быть, ей тридцать два? Ни за что бы не подумал). Его собеседница объяснила, что подобных намерений у нее нет и не было, но директор продолжал требовать однозначного ответа.
– Какой же ты ревнивый, Франсуа! – Она по-прежнему смеялась, а потом, словно вдруг вспомнив, что ей, воплощению скромности и достоинства, кокетничать не к лицу, чопорно продолжала: – Не стану отрицать, мой дорогой Франсуа, что этот молодой англичанин пытался добиться моего расположения, но что касается поощрений, я всегда обращалась с ним так сдержанно, как только допустимо правилами вежливости. Поскольку я обручена с тобой, я никому не стану подавать обманчивых надежд, поверь мне, милый.
Пеле пробормотал что-то недоверчиво – по крайней мере такой вывод я сделал, услышав ответ Зораиды:
– Нелепость! Разве я могу предпочесть тебе иностранца? Не прими за лесть, но ни наружность Кримсуорта, ни его ум не выдерживают никакого сравнения с твоими; в нем нет ни толики привлекательности, кому-то он, может, и покажется благородным и умным, но по-моему…
Поднявшись со скамьи, пара направилась прочь, голос утих вдалеке, конец фразы остался неизвестным. Я надеялся, что собеседники вернутся, но вскоре хлопнувшая дверь подсказала, что они ушли в дом. Некоторое время я сидел неподвижно и прислушивался. Так прошел час, стало совсем тихо, и наконец в коридоре раздались шаги месье Пеле, направлявшегося к себе в комнату. Бросив взгляд на соседний дом, я убедился, что огонек одинокой лампы исчез: его погасили, как и мою веру в любовь и дружбу в тот день. Я лег в постель, но жар и гнев, словно кипящие в моих жилах, не давали мне уснуть всю ночь.