– Рады вы, что я доволен вашими успехами? – спросил я.
– Да, – с запинкой, тихо ответила она, и ее угасший было румянец вспыхнул вновь.
– Но моих слов, полагаю, недостаточно? – продолжал я. – Похвалы слишком сдержанны?
Она промолчала и, казалось, загрустила. Я прочитал ее мысли и охотно ответил бы на них, если бы считал это уместным. Она не была падкой на мое восхищение, не стремилась поразить меня; совсем небольшие, почти незаметные знаки внимания радовали ее больше всех панегириков мира. Догадавшись об этом, я еще немного постоял у нее за спиной, делая пометки в ее тетради. Я не мог ни сменить позу, ни бросить свое занятие: что-то удерживало меня склоненным, так что моя голова находилась рядом с ее головой и наши руки почти соприкасались, но на полях в тетради слишком мало места – так, несомненно, считала и директриса, поэтому прошла мимо, выясняя, как это мне удалось растянуть время, необходимое, чтобы исписать поля. Пришлось отойти. Препротивная задача – покидать то, что предпочел бы всему прочему!
Занятия, требующие усидчивости, не сделали Френсис бледной или чахлой – возможно, пища, которую они давали ее уму, уравновешивала телесное бездействие. В сущности, Френсис изменилась, изменилась явно и быстро, причем лишь к лучшему. Когда я увидел ее в первый раз, вид у нее был блеклым, лицо – бесцветным; она казалась человеком, которого ничто не радует, для которого нигде в мире нет источника счастья; но теперь тучи над ней рассеялись, освободив место для пробуждающейся надежды и увлеченности, и эти чувства разгорались, как ясная заря, воодушевляя угнетенное, окрашивая блеклое. Ее глаза, цвета которых я поначалу не знал, настолько тусклыми они были от сдерживаемых слез, так терялись в тени непрекращающегося уныния, теперь, освещенные лучом солнца, радующего ее душу, оказались ярко-ореховыми, большими, окаймленными длинными ресницами, с исполненными блеска зрачками. Впечатление болезненной изнуренности, которое тревога или упадок духа зачастую придают вдумчивым тонким, немного удлиненным лицам, исчезло; чистота кожи казалась почти цветущей; округлость смягчила резкие линии ее черт. Благотворные перемены отразились и на ее фигуре: она стала чуть более округлой, и поскольку гармония ее форм была совершенной, а рост – средним, не вызывала сожалений (по крайней мере у меня) об отсутствии явной пышности очертаний, оставалась изящной, миниатюрной, элегантной и гибкой; изысканные контуры талии, запястий, кистей, ступней и щиколоток полностью соответствовали моим представлениям о симметрии и придавали движениям ту легкость и свободу, которую я именовал грацией.
Таким образом переменившись к лучшему и пробудившись к жизни, мадемуазель Анри принялась добиваться нового положения в пансионе; ее способности, проявляющиеся постепенно, но неуклонно, уже давно получили признание даже у самых завистливых, а когда юные здоровые девицы увидели, что она умеет расцветать улыбкой, весело болтать, двигаться живо и резво, ее сочли равной по возрасту и состоянию и стали относиться к ней снисходительно, как к своей.
Сказать по правде, за этими переменами я наблюдал, как садовник за ростом редкого растения, и способствовал им так же, как упомянутый садовник – развитию своего любимца. Мне не составило труда определить, в какой поддержке нуждается моя ученица, как надо лелеять ее изголодавшиеся по заботе чувства, как вызывать внешние проявления той внутренней силы, которой прежде не давали раскрыться засуха, отсутствие солнца и порывы ветра. Неусыпное внимание, доброта бдительная, но безмолвная неизменно находились рядом с ней, облаченные в грубое одеяние строгости и выдающие свою истинную натуру лишь редким заинтересованным взглядом, душевным и мягким словом; неподдельное восхищение скрывалось под маской диктата, наставлений, побуждений к действию, но и они помогали ей, причем неустанно, – вот средства, к которым я прибегал, ибо они наиболее соответствовали чувствам Френсис, столь же восприимчивой, сколь и трепетной, одновременно гордой и застенчивой.
О достоинствах моей методы свидетельствовало и то, что в роли наставницы Френсис стала вести себя иначе; свое место среди учениц она занимала воодушевленно и твердо, что сразу дало им понять: она требует послушания, и ее слушались. Ученицы поняли, что утратили свою власть над Френсис. Когда кому-то случалось взбунтоваться, Френсис уже не принимала этот бунт близко к сердцу; у нее появился неиссякающий источник утешения, нерушимая опора; если раньше в ответ на оскорбления она плакала, то теперь улыбалась.
После публичного прочтения одной из работ Френсис все без исключения узнали о том, насколько она талантлива; я помню тему этого сочинения – письмо эмигранта, отправленное на родину друзьям. Оно начиналось непритязательно, несколькими естественными и выразительными штрихами рисовало для читателя картину девственного леса и могучей реки Нового Света, где не увидишь ни паруса, ни флага, – места действия, где якобы было написано это послание. О трудностях и опасностях жизни колониста говорилось намеками, но как бы мало ни было сказано об этом предмете, мадемуазель Анри не преминула дать слово решимости, терпению и дерзаниям. Автор письма ссылался на бедствия, изгнавшие его с родины; свой голос подали незапятнанная честь, неизменная независимость и нерушимое чувство собственного достоинства. Упоминались былое, горечь разлуки и сожаление об отъезде; чувством убедительным и прекрасным дышала каждая строка. Письмо завершалось утешениями – здесь высказалась религиозная вера, притом высказалась красноречиво.
Эта работа была прекрасно изложена строгим и вместе с тем изысканным языком, демонстрировала стиль, оживленный энергией и украшенный гармонией.
Мадемуазель Ретер была достаточно знакома с английским языком, чтобы понимать прочитанное или сказанное на нем в ее присутствии, однако сама не умела ни говорить, ни писать по-английски. Слушая это сочинение, она мирно предавалась своему занятию, не отводя глаз и пальцев от ажурной оборочки батистового платка, которую она вывязывала; она молчала, и ее лицо под маской полнейшей невозмутимости не говорило ровным счетом ничего, как и ее губы. Удивление, удовольствие, одобрение отсутствовали на нем, подобно пренебрежению, зависти, раздражению или усталости; если это непроницаемое лицо и выказывало хоть что-нибудь, то лишь незамысловатое «все это слишком банально, чтобы вызывать эмоции или побуждать выразить мнение».
Едва я объявил, что урок закончен, в классе поднялся гул; несколько учениц окружили мадемуазель Анри, осыпая ее комплиментами, как вдруг раздался бесстрастный голос директрисы:
– Юные леди, у кого есть с собой плащи и зонты, – поспешите домой, пока не усилился ливень (дождь только начинался), остальные ждите, когда за вами придут служанки.
И ученицы стали расходиться, поскольку было уже четыре часа.
– На минутку, месье, – обратилась ко мне мадемуазель Ретер, поднимаясь на возвышение и жестом призывая меня ненадолго отложить касторовую шляпу, которую я уже взял в руки.
– Я к вашим услугам, мадемуазель.
– Месье, способ подстегнуть рвение молодежи, предъявляя ей свидетельства успехов какого-нибудь особенно старательного ученика, бесспорно, превосходен, но не кажется ли вам, что в данном случае мадемуазель Анри едва ли может соперничать с остальными на равных? Она старше большинства учениц, в приобретении познаний в английском у нее имелись преимущества исключительного свойства; с другой стороны, в жизни она занимает более низкое положение; с учетом этих обстоятельств попытки публично выделить мадемуазель Анри из общего ряда могут навести на мысли о сравнениях и возбудить чувства, далеко не благоприятные для особы, составляющей их предмет. Забота о благополучии мадемуазель Анри вызывает у меня желание оградить ее от подобных неприятностей; кроме того, месье, я уже однажды давала вам понять, что в характере мадемуазель Анри выражено самолюбие, известность усиливает это чувство, тогда как в случае мадемуазель его стоило бы погасить, а не раздувать; и потом, я думаю, месье, что амбиции женщин, особенно литературные, не следует поощрять: не будет ли мадемуазель Анри спокойнее и счастливее, если убедить ее, что ее истинное призвание – в тихом исполнении общественных обязанностей, и не возбуждать в ней стремление к известности и похвалам? Неизвестно, выйдет ли она замуж; ее средства скудны, связи неопределенны, здоровье сомнительно (думаю, у нее чахотка – от этого же недуга умерла ее мать), значит, вероятнее всего, не выйдет никогда; не вижу для нее способа достичь положения, при котором это возможно, но даже в отсутствие брака ей было бы полезнее сохранить нрав и привычки благоразумной, приличной особы.
– Бесспорно, мадемуазель, – ответил я. – С вашим мнением нельзя не согласиться. – И, опасаясь, что тирада возобновится, я поспешил уйти.
Примерно через пару недель после описанного случая я увидел в журнале пробел в строке, где значилась фамилия мадемуазель Анри, обычно регулярно посещавшей уроки. Первые день-два я гадал, чем вызвано ее отсутствие, но о причинах не справлялся; я думал, что какого-нибудь случайно оброненного слова мне хватит, чтобы все выяснить, и при этом не заводить расспросы, рискуя вызвать дурацкие ухмылки и многозначительные шепотки. Но когда прошла неделя, место за партой возле двери продолжало пустовать и никто в классе ни словом не упомянул о причинах этого явления – напротив, все упорно делали вид, будто ничего не произошло, – я решил coûte que coûte[85] сломать лед этой нелепой скрытности. Своей осведомительницей я избрал Сильвию, зная, что получу от нее разумный ответ без всякого хихиканья, ужимок и обилия прочих глупостей.
– Où donc est mademoiselle Henri? – спросил я однажды, возвращая Сильвии тетрадь.
– Elle est partie, monsieur.
– Partie! Et pour combien de temps? Quand reviendra-t-elle?
– Elle est partie pour toujours, monsieur; elle ne reviendra plus.