Учитель — страница 31 из 47

– Покажется ли вам хоть на миг, что вы дома?

– Будь у меня дом в Англии, скорее всего я вспомнил бы о нем, – ответил я, так как подобная иллюзия действительно могла возникнуть у меня при виде белокожей, английского вида девушки, сидящей за английской трапезой и говорящей по-английски.

– Так у вас нет дома? – откликнулась она.

– Нет и никогда не было. Если у меня когда-нибудь и будет дом, то лишь тот, который я добуду себе сам, а до этого еще далеко.

При этих словах новая для меня боль пронзила сердце: это была боль унижения, вызванная моим незначительным положением и недостатком средств, но вместе с этой болью родилось и жгучее желание делать больше, зарабатывать больше, иметь больше и быть чем-то большим, и к этому перечню мой возбужденный ум жаждал прибавить дом, которого у меня никогда не было, и жену, которую я мысленно поклялся завоевать.

Чай Френсис представлял собой горячую воду с сахаром и молоком, но ее булочки, к которым она не смогла предложить масло, показались мне сладкими, как манна[96].

Трапеза завершилась, драгоценное серебро и фарфор были вымыты и убраны в буфет, начисто вытертый стол заблестел пуще прежнего, «кот тетушки Жюльенны» тоже получил угощение в предназначенном для него блюдечке, несколько шальных угольков и пепел были подметены, и Френсис наконец угомонилась, а потом, присев на стул напротив меня, впервые выдала легкое смущение, и неудивительно, ведь я невольно наблюдал за ней чересчур пристально, следил за каждым ее шагом и движением слишком настойчиво, так как был заворожен ее грацией и живостью, тем, какая ловкость, точность и даже красота рождались в каждом прикосновении ее тонких пальчиков; теперь же, когда она была неподвижна, ее умное лицо казалось мне прекрасным, и я не мог отвести от него глаз. Но во время отдыха ее румянец не угас, а, напротив, усилился, она упорно держала глаза опущенными, хотя я с нетерпением ждал, когда приподнимутся ее веки и на меня прольется луч любимого света – света, в котором огонь смягчен нежностью, чувство умерено проницательностью, где по крайней мере сейчас удовольствие играет с мыслью, а когда мои ожидания не сбылись, наконец заподозрил, что сам виноват в этом разочаровании, что пора бы прекратить глазеть на нее и завести разговор, если я хочу развеять чары, под действием которых она сейчас сидела так неподвижно. Вспомнив, как авторитетный тон и манеры возвращали ей самообладание, я объявил:

– Возьмите какую-нибудь английскую книгу, мадемуазель: дождь еще силен и наверняка задержит меня здесь еще на полчаса.

С облегчением она вскочила, взяла книгу и снова села на стул, который я придвинул поближе к себе. Ее выбор пал на «Потерянный рай» – как я предположил, из-за уместности религиозного характера книги в воскресенье; я велел ей начинать с самого начала, и пока она читала призыв Мильтона к «горней музе», которая на вершинах таинственных Синая и Хорива[97] вдохновляла иудейского пастыря, объясняя, как возникли из Хаоса Небо и Земля, я без помех радовался втройне: тому, что она рядом, тому, что я слышу ее голос, сладкий и ласкающий слух, и тому, что я могу время от времени смотреть на ее лицо: этой последней привилегией я пользовался, когда слышал ошибки в интонации, паузах, акцентах; поправляя их, я мог смотреть на ученицу, не вгоняя ее в краску.

– Достаточно, – сказал я, когда прослушал полдюжины страниц (для этого потребовалось немало времени, так как Френсис читала медленно и часто останавливалась, чтобы выслушать поправки или задать вопросы), – хватит, дождь уже кончился, мне пора.

В самом деле, обернувшись в тот момент, я увидел за окном голубое небо, грозовые тучи рассеялись, заходящее августовское солнце заливало оконные стекла чистым рубиновым отблеском. Я поднялся и натянул перчатки.

– Вы еще не нашли другого места взамен потерянного у мадемуазель Ретер?

– Нет, месье, я всюду справлялась, но у меня просили рекомендаций, а мне, честно говоря, не хотелось бы обращаться к директрисе, так как я считаю, что она вела себя несправедливо и недостойно; она исподтишка настраивала против меня учениц, чем причинила мне немало бед за время службы у нее, а потом отделалась от меня с помощью завуалированной и лицемерной уловки, притворяясь, что желает мне только добра, а на самом деле лишая меня главного источника средств к существованию, да еще в тот момент, когда от моих стараний зависела не только моя жизнь, но и жизнь другого человека… Нет, больше я никогда не обращусь к ней.

– Чем же вы тогда рассчитываете зарабатывать? На что живете сейчас?

– По-прежнему чиню кружева; ремесло не даст мне помереть с голоду, и я уверена, что при известных стараниях найду работу получше; я веду поиски всего две недели, запас моей храбрости и надежды пока не иссяк.

– А когда найдете – что дальше? Чего бы вы хотели от жизни?

– Накопить столько, чтобы переплыть Ла-Манш: Англия всегда была моей землей Ханаанской[98].

– Ну что ж… В скором времени я нанесу вам новый визит, а пока – всего доброго.

И я удалился весьма поспешно; мне стоило немалых трудов подавить острое внутреннее побуждение проститься теплее, выразить свои чувства яснее: что могло выглядеть естественнее минутных объятий, поцелуя, запечатленного на щеке или лбу? Чрезмерных надежд я не питал и не желал большего; успокоенный таким образом, я ушел бы удовлетворенным, но рассудок отказал мне даже в этом, повелев отвести взгляд от лица Френсис и направить стопы прочь от ее жилища, расстаться с ней так же сухо и холодно, как я расстался бы с престарелой мадам Пеле. Я подчинился, но злопамятно поклялся когда-нибудь все изменить. «Я завоюю право поступать в таких вопросах так, как мне заблагорассудится, или погибну, добиваясь его. Теперь у меня одна цель: заполучить эту женевскую девушку в жены, и она станет моей женой – разумеется, если относится к своему учителю хотя бы вполовину так же, как учитель – к ней. Но разве в противном случае она была бы такой послушной, улыбчивой и радостной на моих уроках? Пока я диктовал или исправлял ошибки, разве сидела бы она неподалеку с таким спокойным, удовлетворенным, безмятежным выражением лица?» Ибо всегда замечал: каким бы печальным или обеспокоенным ни было ее лицо, когда я входил в класс, едва только приближался к ней, перебрасывался с ней парой слов, давал несколько указаний, порой выговаривал за что-нибудь, как она уютно устраивалась в нише счастья, оживала, принимала безмятежный вид. Более всего ее красили упреки: я отчитывал ее, а она строгала перочинным ножиком перо или карандаш, слегка ерзала и дулась, односложно оправдывалась, а когда я отбирал у нее перо или карандаш, опасаясь, что она сточит их до основания, когда не давал даже вставить слово в свою защиту и тем самым подстегивал сдержанное волнение, Френсис наконец поднимала голову и смотрела на меня особенным взглядом, сдобренным весельем и выразительным благодаря дерзости – сказать по правде, он будоражил меня, как ничто другое, превращал меня в ее подданного, если не в раба (к счастью, сама Френсис об этом не знала). После этих кратких сцен она подолгу, порой часами, пребывала в хорошем настроении, и, как я уже упоминал, от этого ее здоровье крепло, в ней прибавлялось бодрости, благодаря чему до смерти тетушки и увольнения она успела полностью измениться внешне.

Мне понадобилось несколько минут, чтобы записать последние предложения, но подумать обо всем этом я успел, пока спускался по лестнице, покинув квартиру Френсис. Уже открывая входную дверь, я вспомнил, что так и не вернул двадцать франков, и остановился в нерешительности: унести их с собой было немыслимо, силой вернуть законной владелице непросто; я уже видел ее скромное жилище, убедился в том, что достойная бедность, исполненный гордости порядок, требовательность консерватизма очевидны в убранстве и хозяйстве этого маленького дома, был уверен, что его хозяйка не потерпит, чтобы ей прощали долги, понимал, что денежной помощи она не примет ни от кого, а тем более от меня, однако четыре злополучных пятифранковых бумажки оставались бременем для моего самоуважения, я должен был избавиться от них. Мне придумалась одна уловка – неуклюжая, но за неимением лучшего годилась и она.

Я взлетел по ступеням, постучал и вошел в комнату так, словно очень спешил.

– Забыл где-то здесь перчатку, мадемуазель.

Френсис сразу встала, чтобы поискать ее; дождавшись, когда она повернется ко мне спиной, я, стоя возле камина, беззвучно поднял стоявшую на нем фарфоровую вазочку, такую же старомодную, как чашки, сунул под нее деньги и сразу воскликнул:

– Вот она, перчатка! Завалилась за решетку. Всего хорошего, мадемуазель! – И я покинул дом во второй раз.

Каким бы кратким ни было мое повторное пребывание в нем, я успел испытать душевные муки, заметив, что Френсис уже выгребла из камина алые угли, напоминание о радующем глаз пламени: вынужденная быть расчетливой и экономить на мелочах, она сразу же после моего ухода лишила себя роскоши – слишком дорогой, чтобы наслаждаться ею в одиночку.

«Хорошо, что еще не зима, – думал я, – но через пару месяцев начнутся ноябрьские ветра и дожди. Только бы Господь дал мне к тому времени право и возможность подбрасывать в этот камин угля ad libitum[99]

Тротуар уже подсыхал, веял благоуханный свежий ветер, очищенный молниями; за моей спиной остался запад, где небо напоминало опал, в котором лазурь перемешана с малиновым отблеском; огромное солнце, величественное в своем пурпурном одеянии, уже спрятало краешек за горизонт. Направляясь на восток, я видел перед собой гигантскую гряду облаков, а еще – арку вечерней радуги, идеальной радуги: высокой, широкой, яркой. Я долго разглядывал ее, упиваясь этим зрелищем, и, видно, оно глубоко запечатлелось в моей памяти, ибо той ночью, после того, как я долго пролежал без сна в приятной лихорадке, глядя на безмолвные зарницы, все еще игравшие среди удалявшихся туч и серебристо мерцавшие над звездами, и наконец уснул, мне вновь привиделись заходящее солнце, гряда облаков, великолепная радуга. Я видел себя стоящим на какой-то террасе, склонившимся над парапетом; подо мной открывалось пространство, глубины которого я не знал и не мог вообразить, но слышал нескончаемый плеск волн и потому полагал, что там море, море до самого горизонта, изменчиво-зеленое и насыщенно-синее, окутанное вдалеке легкой дымкой. Золотая искра блеснула на границе воды и неба, поднялась в воздух, стала приближаться, меняясь и увеличиваясь в размерах, пока наконец не зависла на полпути между небом и землей, под радужной дугой, на фоне пушистых, но сумрачных облаков. Она парила, как на крыльях, переливчатый, нежный, сияющий воздух струился вокруг и окутывал ее, подобно ризам; розоватым был оттенок того, что напоминало лицо и руки, большая звезда излучала ровный свет во лбу ангела. Рука поднялась, взгляд был направлен на радугу в вышине, и в моей душе раздался шепот: «Надежда улыбается тому, кто не жалеет сил!»