Учитель — страница 34 из 47

Как видите, месье, теперь я богата, о таком богатстве я и не мечтала; я благодарна судьбе за этот поворот, тем более что от постоянной работы с тонким кружевом у меня уже начинает портиться зрение, я устала засиживаться с шитьем за полночь и не иметь возможности ни читать, ни учиться. Я уже начинала бояться, что заболею и не смогу себя обеспечивать, но теперь этот страх отчасти рассеялся, и сказать по правде, месье, я так благодарна Богу за утешение, что мне просто необходимо поделиться своей радостью с тем, кто настолько добросердечен, что даже чужая удача радует его. Как видите, я не устояла перед соблазном написать Вам, убедив саму себя, что это мне в радость, а Вам мое письмо не доставит неприятностей, разве что слегка утомит. Прошу, не сердитесь на многословие и незамысловатость выражений преданной Вам ученицы,

Ф.Э. Анри».


Прочитав это письмо, я несколько минут обдумывал его содержание – потом напишу, какие чувства я при этом испытывал, – после чего взялся за первое. Оно было надписано незнакомым почерком, мелким и довольно аккуратным, не мужским, но и не женским; печать украшал оттиск герба, из которого я сделал только один вывод – что это не герб Сикомов, значит, письмо прислал не кто-нибудь из моих почти забытых и наверняка забывших меня родственников-аристократов. Тогда кто же? Я вскрыл письмо и прочел:

* * *

«Ничуть не сомневаюсь, что Вы недурно устроились в тучной Фландрии, вероятно, питаясь от щедрот ее жирной земли, что Вы восседаете этаким черноволосым, смуглым и носатым израильтянином у сосудов египетских или же отщепенцем, сыном Левииным, возле медных котлов святилища, то и дело погружая в них освященную острогу и вылавливая из моря похлебки самую жирную «грудь потрясания» и самое мясистое «плечо возношения»[105]. Я точно знаю это, потому что никто в Англии не получает от Вас писем. Неблагодарный Вы пес! Мои превосходные рекомендации обеспечили Вам место, где Вы теперь катаетесь как сыр в масле, и в ответ – ни слова благодарности или признательности! Но я уже собираюсь проведать Вас, и, слегка обременив свои прокисшие аристократические мозги, Вы наверняка сообразите, какого рода взбучку, уже уложенную в саквояж, я везу Вам, чтобы преподнести сразу по прибытии.

Кстати, о Ваших делах я осведомлен: в последнем письме Браун подтвердил, что Вы, говорят, намерены сделать выгодную партию с пухленькой бельгийской директрисой – некоей мадемуазель Зенобией, или как ее там. Нельзя ли мне взглянуть на нее по приезде? Имейте в виду: если она придется мне по вкусу или если она соответствует моим представлениям о выгоде, я отниму у Вас добычу, вырву из пасти и торжествующе унесу. Но коротышек я не люблю, а Браун пишет, что она коренаста и невысока ростом, стало быть, больше подходит для сухопарого, вечно голодного с виду типа вроде Вас.

«Итак, бодрствуйте, потому что не знаете ни дня, ни часа, в который» (не хочу богохульствовать, поэтому продолжу своими словами) я прибуду[106].

Искренне Ваш,

Хансден Йорк Хансден».


Хмыкнув, я отложил письмо, но не переставал разглядывать мелкий аккуратный почерк, ничуть не похожий на почерк меркантильного человека или же любого другого – за исключением самого Хансдена. Говорят, каков характер, таков и почерк: а есть ли между ними сходство в этом примере? Я вспомнил своеобразное лицо автора письма и некоторые черты, присущие его натуре, о существовании которых я скорее догадывался, чем знал их, и наконец ответил: да, сходство огромное.

Так, значит, Хансден приезжает в Брюссель, когда – неизвестно, но рассчитывает застать меня на вершине процветания, готовым вступить в брак, поселиться в семейном гнездышке, расположиться под теплым бочком упитанной супруги.

«Хотел бы я доставить ему удовольствие, помочь убедиться, что нарисованная им картина верна, – думал я. – Но что он скажет, когда вместо пары сытеньких голубков, воркующих и целующихся в окружении роз, найдет тощего баклана – одинокого, бесприютного, притулившегося на голой скале нищеты? Ну и черт с ним! Пусть приезжает, пусть посмеется контрасту между вымыслом и действительностью. Да будь он хоть сам сатана, а не человек, я не удосужусь прятаться или сглаживать его сарказм вымученными улыбками и приветливыми словами».

Затем я вернулся ко второму письму, отзвук которого в душе не смог бы заглушить, даже заткнув пальцами уши; он нарастал внутри, и хотя начало его мелодии звучало изысканно, завершалась она как стон.

Меня переполняло счастье оттого, что Френсис избавилась от гнета нужды и проклятия непосильного труда, а также оттого, что, едва узнав о будущем достатке, она поспешила поделиться радостью со мной – все это отвечало желаниям моего сердца. Стало быть, два следствия из этого письма оказались сладкими, словно два глотка нектара, но третий глоток отдавал уксусом и желчью.

Два непритязательных человека вполне могут прожить в Брюсселе, располагая доходом, которого в Лондоне едва хватит на приличное существование одному, и вовсе не потому, что удовлетворение насущных нужд в Лондоне обходится гораздо дороже, а в Брюсселе ниже налоги: сумасбродством англичане превосходят все народы мира, впадают в рабскую зависимость от привычек, мнения, стремления создать определенную видимость чаще, чем итальянцы становятся рабами злокозненного духовенства, французы – тщеславия, русские – своего царя, а немцы – темного пива. Мне довелось прочувствовать здравый смысл в устройстве уютного бельгийского дома, который посрамил бы изысканность, богатство, роскошь, неестественную утонченность сотни особняков английской аристократии. В Бельгии можно экономить – при условии, что вы способны зарабатывать деньги; в Англии это немыслимо: там хвастовство за месяц успевает растранжирить столько, сколько усердие не заработает и за год. Еще прискорбнее то, что все классы в этой богатой и в то же время нищенствующей стране слепо и рабски следуют моде; этому предмету я мог бы посвятить главу-другую, но воздержусь, по крайней мере пока. Если бы я и впредь зарабатывал шестьдесят фунтов в год, теперь, когда Френсис обещали пятьдесят фунтов, то сегодня же вечером я отправился бы к ней и произнес слова, которые был вынужден держать в душе, изнывающей в лихорадке; нашего объединенного дохода хватило бы обоим, тем более что мы жили бы в стране, где бережливость не путают с мелочностью, а скромность в одежде, пище и обстановке не считают вульгарностью. Но наставнику без места, не имеющему ни средств, ни связей, об этом не стоило и думать; любви не должно быть места в его сердце, слово «брак» недопустимо на его устах. Только теперь я по-настоящему понял, что значит быть бедным, теперь жертва, которую я принес, отказавшись от места, предстала передо мной в ином виде, превратилась из правильного, справедливого, похвального поступка в легкомысленный, опрометчивый шаг.

Я принялся ходить по комнате кругами, подгоняемый язвительными упреками, и у окна меня встречало самобичевание, а у стены – самоуничижение, а потом вдруг заговорило Сознание.

«Прочь, глупые мучители! – воскликнуло оно. – Он исполнил свой долг, так не травите его мыслями о том, что все могло сложиться иначе; он отказался от неопределенных, сиюминутных благ, дабы избежать неустранимого и явного зла; он поступил верно. Пусть теперь поразмыслит, а когда уляжется пыль, которую вы подняли, когда утихнет ваш шум, он найдет свой путь».

Я сел, уронил голову на руки, задумался и думал час, два, но все напрасно. Самому себе я казался похожим на запертого в подземелье пленника, который всматривается в полную темноту, окруженный каменными стенами в ярд толщиной и громадой здания над головой, и ждет, что вот-вот свет пробьется через гранит и цемент, прочный, как камень. Даже в самой плотной кладке остаются или могут появиться трещины, и одна из них наконец нашлась в моей темнице: я увидел – или мне показалось, что увидел, – бледный, холодный, еле заметный, но все-таки лучик, указывающий тот самый путь, который пообещало мне Сознание. После двух или трех часов изнурительных поисков я выкопал из глубин памяти обрывочные воспоминания об одном случае и теперь, сложив эти фрагменты, надеялся обрести удачную возможность и воспользоваться ею. Вкратце опишу эти воспоминания.

Месяца три назад месье Пеле решил в честь своих именин побаловать учеников, устроить им увеселительную поездку в одно из мест отдыха публики на окраине Брюсселя. Что это за место, я уже не помню, но там было несколько прудов, которые называли étangs, и на одном из них, размерами превосходившем остальные, приезжие обычно развлекались катанием на лодках. До отвала наевшись гофр и выпив несколько бутылок лувенского пива в тенистом саду, предназначенном для таких пирушек, наши подопечные принялись упрашивать директора, чтобы он разрешил им покататься по прудам. Шестеро самых старших получили разрешение, а мне поручили присматривать за ними. Среди этих шестерых был и некий Жан-Батист Ванденгутен, самый тучный из молодых фламандцев в школе и вдобавок рослый, к шестнадцати годам достигший внушительных размеров, свойственных его соотечественникам. Так вышло, что Жан первым шагнул в лодку, оступился, наклонился над бортом, а лодка под его тяжестью опрокинулась. Ванденгутен камнем ушел на дно, всплыл, снова скрылся под водой. Я мгновенно сбросил сюртук и жилет – не зря же я рос в Итоне и десять лет подряд катался на лодке и плавал, для меня прыжок в воду за утопающим был естественным и несложным поступком. Мальчишки и лодочники завопили, уверенные, что теперь утопленников будет не один, а два, но когда Жан всплыл в третий раз, я поймал его за ногу и за воротник, и уже через три минуты мы с ним благополучно выбрались на берег. Честное слово, моя заслуга была совсем невелика, так как я ничем не рисковал и даже не простудился, хотя промок. Когда месье и мадам Ванденгутен, у которых не было других детей, кроме Жана-Батиста, узнали о случившемся, они, похоже, решили, что я проявил удивительную храбрость и самоотверженность, достойные самых щедрых наград. В особенности мадам была уверена, что я, видно, полюбил их сыночка, если решился ради спасения его жизни подвергнуть опасности свою. Месье, с виду порядочный, хоть и флегматичный, был немногословен, но не выпускал меня из комнаты, пока я не пообещал в случае необходимости обратиться к нему, дать ему шанс выполнить обязательства, которые, по его уверению, налагал на него мой поступок. Эти слова и стали моим лучиком света, в них я усматривал единственный выход, хотя свет был холодным, не радовал меня и я предпочел бы обойтись без этого выхода. На самом деле я не имел права на протекцию месье Ванденгутена, у меня не было оснований обращаться к нему, но приходилось в силу необходимости: я лишился работы, но нуждался в ней и рассчитывал ускорить поиски с помощью его рекомендаций. Я знал, что мог бы попросить и получить их, но в то же время не мог, так как эта просьба стала бы ударом по моему самолюбию и противоречила моим привычкам, вдобавок выглядела бы как проявление праздности, потакания своим капризам и разборчивости. Лучше раскаиваться, упустив такую возможность, чем всю жизнь пилить себя, воспользовавшись ею.