Учитель — страница 36 из 47

– Потому что… – я вдруг почувствовал, что краснею, – потому что… Словом, мистер Хансден, отвечать на дальнейшие вопросы я отказываюсь. – И я решительно сунул руки поглубже в карманы.

Хансден восторжествовал, в его глазах замерцали искры победного смеха.

– И какого черта вы смеетесь, мистер Хансден?

– Уморительно видеть вашу образцовую сдержанность. Ладно, юноша, не стану надоедать вам расспросами, мне и так все ясно: Зораида бросила вас, предпочла богатого, как сделала бы на ее месте любая благоразумная женщина.

Я не ответил, предоставив ему право считать так, как он хочет, и не желая вдаваться в объяснения, а тем более придумывать их; но обмануть Хансдена было непросто; мое молчание, вместо того чтобы убедить его в собственной правоте, внушило сомнения в ней, и он продолжал:

– Полагаю, эта связь развивалась, как обычно бывает между разумными людьми: вы предложили ей свою молодость и таланты, какими бы они ни были, в обмен на ее положение в обществе и деньги; вряд ли вы принимали во внимание внешность или то, что принято называть «любовью», – насколько я понимаю, она старше вас и, если верить Брауну, внешне скорее благопристойна, чем красива. Поскольку в то время шансов на более выгодную сделку у нее не было, поначалу она согласилась на ваши условия, но тут глава процветающей школы Пеле выступил с ценой, превышающей вашу, она согласилась и досталась ему: безупречная, идеальная сделка, деловая и законная. А теперь сменим тему.

– Можно, – кивнул я, обрадованный предложением и в особенности тем, что сумел обмануть проницательного дознавателя – если, конечно, и вправду сумел, ибо взгляд его оставался испытующим и настороженным, в глазах светилась мысль, пока словами он отвлекал меня от опасной черты.

– Хотите новостей из N.? А что вас там интересует? Друзей у вас не осталось, так как вы и не подумали обзавестись ими. О вас никто не расспрашивал – ни мужчины, ни женщины, а когда я упоминал ваше имя в обществе, мужчины смотрели на меня так, словно я заговорил о пресвитере Иоанне[109], а женщины украдкой прыскали. Местные красавицы невзлюбили вас. Как вас угораздило попасть к ним в опалу?

– Не знаю. Я редко общался с ними – не видел причин, считал, что ими хорошо любоваться издалека; их наряды и лица ласкали взгляд, но их разговоры и даже выражения лиц были мне непонятны. Когда до меня доносились обрывки их слов, я никак не мог уловить в них смысл, а движения губ и глаз только сбивали меня с толку.

– В этом виноваты вы, а не они. В N. есть не только красивые, но и умные особы, не уступающие в разговоре собеседнику-мужчине; с ними я охотно беседую, но в вас нет и никогда не было обходительности, вам решительно нечем расположить к себе даму. Я видел, как вы сидели у двери в комнате, полной народу, слушали, не проронив ни слова, наблюдали, а не развлекались; поначалу холодный и пугливый, в середине званого вечера вы выглядели настороженным и взвинченным, а к концу – обиженным и уставшим. И с такими манерами вы рассчитывали кому-нибудь понравиться? Ничего не вышло, и если вас невзлюбили, то поделом вам.

– Я не в претензии! – выпалил я.

– Наоборот, еще в какой: когда красавица отворачивается от вас, вы сначала оскорбляетесь, а потом принимаетесь высмеивать ее. Я глубоко убежден: все, что есть на свете желанного – богатство, слава, любовь, – навсегда останется для вас спелыми гроздьями винограда высоко над землей, вы будете посматривать на них, а они – манить вас, но останутся недосягаемыми, взять лестницу вам будет негде, и потому вы уберетесь восвояси, уверяя, что виноград зелен.

Несмотря на всю колкость, в тот момент его слова не задели меня. Моя жизнь изменилась, опыт пополнился с тех пор, как я покинул N., но Хансден об этом не подозревал, видя во мне лишь клерка, служащего мистера Кримсуорта, бедняка среди богатых незнакомцев, стойко встречающего всеобщее пренебрежение, сознающего, насколько он необщителен и непривлекателен; этот человек не стремился стать заметным, зная, что ничего у него не выйдет, и не спешил угождать окружающим, понимая, что его старания не оценят. Хансден не знал, что с тех пор юность и красота стали для меня повседневным предметом наблюдения, что я неторопливо и вдумчиво изучал их и научился высматривать простую канву истины под изысканной вышивкой; несмотря на всю свою проницательность, он не мог заглянуть мне в душу, изучить мысли, понять мои симпатии и антипатии; наше знакомство было слишком кратким и поверхностным, поэтому Хансден не представлял, как мало действуют на меня чувства, оказывающие на других значительное влияние, и как стремительно они нарастают, когда влияние меняется, вероятно, воздействуя на меня с большей силой именно потому, что остальные к нему безразличны. Хансден даже на мгновение не смог бы представить себе историю моих отношений с мадемуазель Ретер; для него, как и для всех прочих, осталась тайной ее странная влюбленность; ее лесть и коварство видел только я, лишь для меня они были предназначены, и они преобразили меня, доказав, что и я могу производить впечатление. Но в моем сердце таилась и другая, драгоценная тайна, наполняющая его нежностью и силой; благодаря ей сарказм Хансдена не жалил меня, не внушал стыда, не вызывал гнева. Но открывать ее я не собирался, по крайней мере пока; неопределенность запечатала мне уста, и я отвечал Хансдену лишь молчанием, решив не разуверять его ни в чем; в итоге он счел свои выводы верными, заподозрил, что обошелся со мной слишком жестко, придавил тяжестью упреков и обвинений, поэтому примирительно добавил, что еще не все потеряно – моя жизнь только начинается, и, поскольку рассудок у меня имеется, каждый неверный шаг послужит мне уроком.

Выслушав все это, я немного повернулся к свету; близились сумерки, я по-прежнему сидел в оконной нише, не давая собеседнику следить за переменами выражения моего лица, но когда повернулся, Хансден сразу заметил их, истолковав следующим образом:

– Черт! Ну и самодовольный же вид у этого юнца! Я-то думал, он сгорает от стыда, а он сидит себе с усмешкой, словно говорит: «Да живите, как хотите, а у меня в кармане философский камень, в буфете – эликсир бессмертия, мне нет дела до Судьбы и Фортуны!»

– Хансден, вот вы упомянули виноград, а я как раз думал, что есть плод куда заманчивее вашего винограда из оранжерей N., – редкостный плод, растущий на воле, который я уже заприметил для себя и надеюсь когда-нибудь сорвать и попробовать на вкус. Так что бесполезно предлагать мне глоток горькой настойки или запугивать меня смертью от жажды: мое нёбо предвкушает сладость, губы – нежность; я могу позволить себе отвергнуть несъедобное и помучиться еще.

– Долго?

– Пока не представится возможность попытать удачу, и поскольку в случае успеха моей добычей станет настоящее сокровище, сражаться за него я буду с волчьей свирепостью.

– Неудача давит волков легко, как волчьи ягоды, а вас, насколько мне помнится, преследует фурия. Вы ведь родились не с серебряной, а с деревянной ложкой во рту.

– Согласен, но моя деревянная прослужит мне не хуже, чем другим – серебряные: если покрепче взяться за деревянную ложку и ловко орудовать ею, то можно начерпать себе супу.

Хансден поднялся.

– Ясно, – сказал он, – видимо, вы из тех, кто лучше растет без надзора, справляется без помощи и сам ищет свой путь. Ну, я пойду. – И, не добавив ни слова, он направился к двери, но на пороге обернулся: – Кримсуорт-Холл продан.

– Продан! – ахнул я.

– Да. Вы ведь знаете, что три месяца назад ваш брат разорился?

– Что?! Эдвард Кримсуорт?

– Он самый. Его жена переселилась к отцу: когда дела Кримсуорта расстроились, окончательно испортился и его характер, он начал вымещать злость на жене. Я же говорил вам: когда-нибудь он начнет ее тиранить. А он сам…

– Да, что с ним стало?

– Не тревожьтесь, ничего особенного: отдался на милость суда, поладил с кредиторами, уговорив их скостить по десять пенсов с фунта, и уже через шесть недель рассчитался с ними, убедил жену вернуться и теперь цветет вечнозеленым лавром.

– А Кримсуорт-Холл продан вместе с мебелью?

– И прочим скарбом, от рояля до кухонной скалки.

– И обстановка столовой с дубовыми панелями тоже продана?

– Разумеется, а что в них священного, в этих диванах и стульях из столовой?

– И картины?

– А что картины? Насколько я помню, коллекционером Кримсуорт никогда не был и ни словом не намекал на свое пристрастие к живописи.

– Там было два портрета, по обе стороны от камина; не может быть, чтобы вы забыли о них, мистер Хансден, вы ведь однажды обратили внимание на женский портрет…

– А-а, вспомнил! Аристократка с тонким лицом, кутающаяся в шаль. Само собой, и этот портрет продали вместе с остальными вещами. Будь вы богаты, могли бы купить его – помнится, вы говорили, что это портрет вашей матери. Теперь поняли, что значит не иметь ни гроша за душой?

Это я уже понял. «Но не всегда же я буду нищим, – мысленно возразил я, – может, когда-нибудь я еще выкуплю портрет».

– А кому его продали, вы не знаете? – спросил я.

– Откуда мне знать? Я никогда не интересовался фамилиями покупателей. Сразу видно непрактичного человека, воображающего, будто весь мир разделяет его интересы! А теперь – доброй ночи, завтра утром я уезжаю в Германию, вернусь через шесть недель и, может быть, снова загляну к вам – узнать, нашли вы место или все еще нет. – Он рассмеялся язвительно и жестоко, как Мефистофель, и вышел.

Некоторые люди, даже те, к кому спустя какое-то время ощущаешь полное равнодушие, стремятся произвести приятное впечатление при расставании, но Хансден к ним не принадлежал: поговорить с ним было все равно, что глотнуть хины с ее насыщенной, резкой и вяжущей горечью, но целительны эти разговоры или нет, я не знал.

Душевное беспокойство оборачивается бессонницей. В ту ночь я почти не спал, задремал только ближе к утру, но едва моя дремота превратилась в сон, как меня разбудил шум, доносившийся из гостиной, к которой примыкала моя спальня: послышались шаги, кто-то будто бы сдвинул мебель, но не прошло и двух минут, как дверь закрылась и стало тихо. Я прислушался, но не услышал ни шороха – возможно, шум мне приснился, или же кто-то из соседей перепутал мою квартиру со своей. Был пятый час, ни я, ни солнце еще не пробудились толком, я перевернулся на другой бок и вскоре забылся сном.