Учитель — страница 39 из 47

»


Я читал, машинально делая карандашом пометки на полях, но думал совсем о другом: о том, что сейчас «Джейн» рядом со мной, уже не дитя, а девятнадцатилетняя девушка, которая могла бы стать моей; о том, к чему я стремился всем сердцем; что надо мной уже не висит дамоклов меч нищеты; что зависть и ревность далеки от места нашей тихой встречи; что манерам учителя вовсе незачем быть ледяными; я уже чувствовал, как стремительно тает этот лед; ни к чему оказались строгие взгляды и хмурые морщины на лбу – теперь можно дать волю внутреннему пламени, чтобы искать, требовать, вызывать ответный пыл. Мне подумалось, что трава никогда не пила Ермонской росы[111] свежее, благодатнее, чем мои чувства, которые упивались блаженством этого часа.

Френсис забеспокоилась и встала, прошла мимо меня, чтобы разворошить угли в очаге, хотя в этом не было никакой необходимости, переставила несколько вещиц на каминной полке; складки ее платья шуршали в ярде от меня, она стояла возле очага, прямая, изящная и тонкая.

Одними порывами мы в силах управлять, другие управляют нами, так как накидываются, точно тигр в прыжке, и мы не успеваем опомниться, как оказываемся у них в подчинении. Но подобные порывы далеко не всегда бывают дурными; чаще всего Рассудок быстро и невозмутимо признает разумность поступка, продиктованного Чутьем, и считает оправданным свое бездействие, пока совершался этот поступок. Я точно знаю, что не рассуждал, не строил планов и не имел намерений, но еще минуту назад я один сидел у стола, а уже в следующую я резким и решительным движением усадил к себе на колени Френсис и упрямо удерживал ее.

– Месье! – воскликнула Френсис и замерла, больше у нее не вырвалось ни слова. Первые несколько мгновений она была невероятно смущена, но изумление вскоре рассеялось, не сменившись ни страхом, ни яростью: в конце концов, почти так же близко от меня ей уже случалось находиться, она привыкла уважать меня и доверять мне; стыдливость могла бы побудить ее к сопротивлению, но чувство собственного достоинства не позволило совершать бесполезные усилия.

– Френсис, как вы ко мне относитесь? – настойчиво спросил я.

Ответа не последовало: в слишком новой и неожиданной ситуации ей было нечего сказать. Поэтому я, несмотря на все нетерпение, несколько минут принуждал себя мириться с ее молчанием, потом повторил вопрос – признаться, далеко не самым спокойным тоном.

Френсис взглянула на меня; несомненно, мое лицо не было маской сдержанности, а глаза – озерами безмятежности.

– Говорите же, – велел я, и очень тихий, быстрый и при этом лукавый голос произнес:

– Monsieur, vous me faites mal; de grâce lâchez un peu ma main droite[112].

Только тут я заметил, что безжалостно сжимаю ее руку; я выполнил просьбу и в третий раз спросил уже мягче:

– Френсис, как вы ко мне относитесь?

– Очень хорошо, учитель, – послушно ответила она по-французски.

– Настолько, что готовы стать моей женой? Или назвать меня своим мужем?

Я почувствовал, что ее сердце забилось сильнее, увидел, как «пурпурный свет любви» проступает на щеках, висках и шее, хотел заглянуть в глаза, но не смог: их прикрывали веки и ресницы.

– Monsieur, – наконец прозвучал нежный голос. – Monsieur désire savoir si je consens – si – enfin, si je veux me marier avec lui?

– Justement.

– Monsieur sera-t-il aussi bon mari qu’il a été bon matre?[113]

– Постараюсь, Френсис.

После паузы голос зазвучал вновь, чуть изменившись, но эта перемена порадовала меня и сопровождалась «sourire à la fois fin et timide»[114]:

– C’est-à-dire, monsieur sera toujours un peu enêкtè, exigeant, volontaire?[115]

– Неужели я был таким, Френсис?

– Mais oui; vous le savez bien[116].

– А еще кем был?

– Mais oui; vous avez été mon meilleur ami[117].

– А кем мне были вы, Френсис?

– Votre dévouеe élêve, qui vous aime de tout son coeur[118].

– Согласна ли моя ученица пройти со мной по жизни? Теперь говорите по-английски, Френсис.

Ей понадобилось несколько минут на раздумья, а когда неторопливый ответ наконец прозвучал, он был таков:

– С вами я всегда была счастлива, мне нравится слушать вас, видеть вас и быть рядом; я убеждена, что вы замечательный, в высшей степени достойный человек; я знаю, как вы строги к праздным и беспечным, но вместе с тем добры – очень добры к внимательным и усердным, даже если им недостает сообразительности. Учитель, я буду рада находиться с вами всегда. – Она сделала такое движение, словно хотела придвинуться ко мне, но удержалась и с жаром добавила: – Учитель, я согласна пройти с вами всю жизнь!

– Прекрасно, Френсис.

Я прижал ее к груди и сорвал первый поцелуй с ее губ, скрепив заключенный нами союз, потом воцарилось молчание, и оно затянулось надолго. О чем думала Френсис, я не знал и не пытался угадать: я не вглядывался в ее лицо, ничем не тревожил ее сдержанность. Мне хотелось, чтобы и она ощутила ту же умиротворенность, какую чувствовал я; да, я по-прежнему обнимал ее, но это объятие стало ласковым, поскольку мне не требовалось преодолевать сопротивление. Я смотрел на пламя в очаге, мысленно пытался определить, насколько глубока моя удовлетворенность, и обнаруживал, что она бездонна.

– Месье, – наконец произнесла моя немногословная компаньонка, неподвижная в своем счастье, как перепуганный мышонок. Даже теперь она обращалась ко мне, не смея поднять головы.

– Что, Френсис?

Я люблю простые обращения, не в моих привычках перегружать речь амурными эпитетами – кстати, как и докучать кому-либо эгоистичными проявлениями нежности.

– Monsieur est raisonnable, n’est-ce pas?[119]

– Да, особенно когда его просят об этом по-английски. А в чем дело? Не вижу в своем поведении никаких крайностей… Я недостаточно спокоен?

– Ce n’est pas cela…[120] – начала Френсис.

– По-английски! – перебил я.

– Так вот, месье, я только хотела сказать, что была бы не прочь по-прежнему преподавать. Вы ведь, полагаю, до сих пор учитель, месье?

– О да! Это мой хлеб.

– Bon… я хотела сказать – хорошо. Значит, мы занимаемся одним и тем же делом. Мне это нравится, я буду стремиться преуспеть в своем деле так, как стремитесь вы, – ведь это правда, месье?

– Вы желаете не зависеть от меня, – заметил я.

– Да, месье, я не должна вас обременять – ни в чем и ни при каких обстоятельствах.

– Френсис, я ведь еще не рассказал вам о своих видах на будущее. Я ушел от месье Пеле и после месяца поисков нашел новое место с жалованьем три тысячи франков в год, которое наверняка смогу увеличить вдвое, давая частные уроки. Как видите, вам незачем утомлять себя работой: на шесть тысяч франков мы с вами проживем, причем неплохо.

Френсис как будто задумалась. Что-то лестное силе мужчины и созвучное его благородной гордости есть в идее обеспечения тех, кого он любит, в возможности кормить и одевать их, заботиться, как Бог – о полевых лилиях[121]. Поэтому, чтобы убедить Френсис, я продолжал:

– До сих пор ваша жизнь была полна невзгод и трудов, Френсис, вам нужно как следует отдохнуть. Без ваших тысячи двухсот франков мы не обеднеем, а чтобы заработать их, придется пожертвовать комфортом. Откажитесь от работы, вы же наверняка устали, и доставьте мне удовольствие дать вам отдохнуть.

Не знаю, внимательно ли слушала Френсис мою речь, но вместо того, чтобы ответить с обычной почтительностью и готовностью, она вздохнула и произнесла:

– Какой вы богач, месье! – Она неловко поерзала в моих объятиях. – Три тысячи франков! – продолжала она. – А мне платят всего тысячу двести! – И она заторопилась: – Но это временно; неужели вы уговаривали меня отказаться от места, месье? О нет! Я буду крепко держаться за него. – И ее тонкие пальцы старательно сжали мою руку. – Подумать только: выйти за вас, чтобы жить у вас на содержании, месье! Нет, я не смогу: какой унылой будет моя жизнь! Вы начнете уходить на уроки, сидеть в душных, шумных классах с утра до вечера, а я буду томиться дома; без дела, в одиночестве я зачахну от тоски и вскоре надоем вам.

– Френсис, вы же сможете читать и учиться – вам нравится и то и другое.

– Нет, месье, вряд ли. Созерцательная жизнь мне по душе, но я предпочитаю ей жизнь деятельную; я должна действовать, как вы. Я заметила, месье, что люди, которые видят друг друга только в часы отдыха, не ценят это общество и не ладят так успешно, как те, кто вместе трудится или даже страдает.

– Вы говорите сущую правду, – наконец согласился я, – и вы пойдете своим путем, так как он лучший. А в награду за согласие подарите мне поцелуй.

После некоторых колебаний, естественных для тех, кому искусство поцелуев в новинку, Френсис очень робко и осторожно коснулась губами моего лба; этот скромный дар я принял как кредит и поспешил выплатить его с щедрыми процентами.

Не знаю, действительно ли Френсис так разительно изменилась с тех пор, как я впервые увидел ее, но теперь, глядя на нее, я видел ее совсем другой: исчезла печаль в глазах, болезненная бледность щек, подавленное и безрадостное выражение лица, которые запомнились мне, и теперь я видел во всей красе ее улыбку, ямочки, розоватый румянец, оттенивший черты и подчеркнувший краски. Я привык тешить себя лестной мыслью о том, что моя привязанность к этой девушке – свидетельство присущей мне проницательности: отнюдь не красивая, не богатая и даже не образованная, она стала моим сокровищем; стало быть, я наделен редкой способностью разбираться в людях. Но сегодня у меня открылись глаза, я понял, что необычны мои вкусы, а не моя способность распознавать превосходство нравственных качеств над физическими. Для меня физические достоинства Френсис были неоспоримы, в ней не было изъянов, к которым пришлось бы привыкать, ее глаза, зубы, цвет лица, фигура не имели ни одного явного недостатка, который умерил бы восхищение даже самого смелого поклонника душевных качеств и ума (ибо женщины способны любить самых что ни на есть уродливых, но талантливых мужчин). Будь Френсис беззубой, подслеповатой, морщинистой или горбатой, я относился бы к ней по-доброму, но никогда не воспылал бы страстью; ведь я привязался к несчастной маленькой дурнушке Сильвии, но никогда не смог бы полюбить ее. Именно умственные способности Френсис привлекли поначалу мое внимание, и я по-прежнему ценил их