Учитель — страница 41 из 47

Я чуть не расхохотался, увидев на его лице одновременно великодушие и жалость. Сумев сохранить почти мрачный вид, я заметил:

– Я думал, вы захотите познакомиться с мадемуазель Анри…

– А-а, так вот как ее фамилия! Да, если это удобно, я хотел бы повидаться с ней, но… – Он замялся.

– Что?

– Боюсь показаться бесцеремонным…

– Идемте, – прервал я, и мы вышли.

Несомненно, Хансден счел меня неблагоразумным, опрометчивым человеком, готовым продемонстрировать свою зазнобу, бедную маленькую гризетку, в ее убогом обиталище на чердаке, однако приготовился вести себя, как подобало джентльмену, – такова и была его сущность, скрывающаяся под грубой скорлупой, в которую, как в своего рода воображаемый макинтош, он предпочитал облачаться. Хансден учтиво и даже дружески беседовал со мной на протяжении всего пути; еще никогда за время знакомства он не был со мной столь любезен. Мы вошли в дом, поднялись по лестнице, Хансден свернул к еще одной узкой лестнице, ведущей на чердак, видно, убежденный, что нам туда.

– Сюда, мистер Хансден, – негромко указал я и постучал в дверь Френсис.

Хансден обернулся и, как учтивый человек, смешался, обнаружив свою ошибку; он задержал взгляд на зеленом коврике, но ничего не сказал.

Мы вошли, и Френсис поднялась навстречу нам со своего места у стола; траурное платье придавало ей затворнический, почти монастырский, но вместе с тем весьма благородный вид; его строгая простота ничего не добавляла ее красоте, но очень многое – достоинству; белого воротничка и манжет хватало, чтобы оживить торжественный черный цвет мериносовой шерсти даже в отсутствие каких бы то ни было украшений. Френсис сдержанно и грациозно присела, производя, как всегда при первой встрече, впечатление женщины, достойной скорее уважения, чем любви; я представил ей мистера Хансдена, она по-французски выразила удовольствие. Ее рафинированный выговор, негромкий, но мелодичный и звучный голос мгновенно произвели эффект: Хансден ответил ей по-французски; я впервые услышал, как он говорит на этом языке, и признал, что он прекрасно знает его. Я отошел к оконной нише, мистер Хансден по приглашению хозяйки устроился на стуле у очага; со своего места я мог наблюдать за обоими и охватить взглядом всю комнату. Светлая, блистающая чистотой, она напоминала полированную шкатулку, а цветы в центре стола и живая роза в каждой фарфоровой вазочке на каминной полке придавали ей праздничный вид.

Френсис держалась серьезно, Хансден был слегка подавлен, но учтивость демонстрировали оба; легко струилась французская речь, обычные темы обсуждались обстоятельно и церемонно; мне подумалось, что я впервые вижу два таких образца благопристойности, ибо Хансден, скованный необходимостью говорить на чужом языке, вынужден был тщательно строить фразы и подбирать слова с осторожностью, не допускающей никаких чудачеств. Наконец в разговоре была упомянута Англия, и Френсис принялась задавать вопросы один за другим. Заметно воодушевившись, она начала меняться на глазах, как мрачное ночное небо меняется с приближением рассвета: сначала как будто разгладился лоб, потом заблестели глаза, лицо расслабилось, стало гораздо подвижнее, кожа тепло порозовела; теперь Френсис казалась мне хорошенькой, а раньше выглядела как леди.

Ей было что сказать англичанину, недавно покинувшему родной остров, и она расспрашивала его с волнением и любопытством, которые вскоре растопили сдержанность Хансдена так, как костер – оказавшуюся поблизости закоченевшую гадюку. Я воспользовался этим далеко не лестным сравнением потому, что Хансден живо напомнил мне выходящую из спячки змею: он выпрямился во весь рост, поднял прежде склоненную голову, откинул волосы с широкого саксонского лба, выказывая блеск почти свирепой иронии, которую оживление его собеседницы и ее пыл пробудили в его душе и в глазах; Хансден, как и Френсис, стал собой, и теперь он мог обращаться к ней лишь на родном языке.

– Вы понимаете по-английски? – предварительно осведомился он.

– Немного.

– В таком случае сейчас вы наслушаетесь этого языка. Прежде всего здравого смысла в вас, как я вижу, не больше, чем в некоторых моих знакомых, – он ткнул в мою сторону большим пальцем, – иначе вы не помешались бы на грязной маленькой стране, называемой Англией, – я ведь вижу, что вы на ней помешаны, англофобию вызывают выражение вашего лица, ваши слова. Разве может человек, обладающий хотя бы толикой рассудка, испытывать прилив воодушевления от одного названия, тем более такого, как «Англия»? Еще пять минут назад вы казались мне аббатисой, я относился к вам с соответствующим почтением, а теперь вижу в вас нечто вроде швейцарской сивиллы, одержимой принципами крайних тори и ортодоксальной англиканской церкви!

– Англия – ваша родина? – спросила Френсис.

– Да.

– И вы ее не любите?

– Если бы любил, был бы достоин жалости. Крошечная, развратная, продажная, проклятая Господом и королем, раздувшаяся от спеси, как говорят в Эншире, насквозь порочная, изъеденная предрассудками!

– То же самое можно сказать почти о любой другой стране; пороки и предрассудки вездесущи и, по-моему, в Англии встречаются даже реже, чем в других странах.

– Приезжайте в Англию и убедитесь сами. Отправляйтесь в Бирмингем и Манчестер, побывайте в лондонском Сент-Джайлсе – увидите своими глазами, что и как. Изучите отпечатки ног нашей высокородной знати, посмотрите, как они ступают по крови и давят сердца. Загляните в какой-нибудь английский коттедж, посмотрите, как бессильно корчится голод на закопченных камнях очагов, как болезнь лежит на постели без простыней, как позор и порок предаются безудержному распутству с невежеством, предпочитая, впрочем, роскошь и великолепные дворцы лачугам, крытым соломой…

– Я имела в виду не пороки и нужду, которые есть в Англии, а ее хорошие стороны, присущие народу и возвышающие его.

– Ничего хорошего там нет, по крайней мере такого, о чем вы можете иметь представление, ибо вы не в состоянии оценить усилия промышленности, достижения предпринимательства, открытия науки; ограниченность образования и неопределенность положения не позволяют вам разобраться в этих вопросах, а что касается исторических и поэтических ассоциаций, то я не стану оскорблять вас предположением, будто бы вы ссылались на подобный бред.

– Но отчасти так и было.

Хансден разразился безжалостным издевательским смехом.

– Да, именно, мистер Хансден. Значит, вы из тех, кому подобные ассоциации не доставляют удовольствия?

– Какие, мадемуазель? Я не видел ни одной. Каковы их длина, ширина, вес, стоимость – вот именно, стоимость? Что за них дадут на рынке?

– Для тех, кто любит вас, ваш портрет ввиду его ассоциаций будет бесценным.

Непроницаемый Хансден выслушал это замечание и почему-то воспринял его довольно болезненно: он покраснел, что порой случалось с ним, когда его неожиданно задевали за живое. На миг его глаза тревожно потемнели, и я уже думал, что он заполнит напряженную паузу, возникшую после удачной реплики противника, выразив пожелание, чтобы кто-нибудь полюбил его так, как он хотел бы быть любимым, – хоть кто-нибудь, кому он смог бы без колебаний ответить любовью.

Дама воспользовалась временным преимуществом.

– Мистер Хансден, если в вашем мире не существует ассоциаций, ваша ненависть к Англии меня не удивляет. Я не знаю, каков рай и ангелы в нем, но полагаю, что это самое чудесное место, какое я только могу себе представить, а ангелы – самые возвышенные существа, и если бы один из них, если бы сам «пылкий Абдиил», – она вспомнила Мильтона, – вдруг лишился дара ассоциаций, думаю, он вскоре устремился бы к «вековечным вратам», покинул небеса и бросился на поиски утраченного в преисподнюю. Да, в ту самую преисподнюю, к которой он «с презрением оборотил хребет»[127].

Тон, которым Френсис произнесла все это, был столь же примечателен, как и ее речь, а когда она сделала неожиданный акцент на слове «преисподняя», Хансден удостоил ее восхищенным взглядом. Ему нравились проявления силы и в мужчинах, и в женщинах, нравилось все, что способно выйти за рамки условностей. Никогда прежде он не слышал слова «преисподняя» из уст леди, и непреклонность, с которой оно прозвучало, пришлась ему по душе; он был бы рад услышать его от Френсис еще раз, но повторяться она не собиралась. Ей никогда не доставляла удовольствие бравада внутренней силой, которая слышалась в ее голосе или проскальзывала в облике, лишь когда исключительные – и, как правило, болезненные – обстоятельства вынуждали эту силу, бурлящую в глубине, подниматься на поверхность. В разговорах со мной раз или два Френсис высказывала довольно смелые мысли порывистым, нервным языком, но когда порыв утихал, вызвать его вновь не удавалось: он возникал сам собой и так же исчезал. Восхищение Хансдена Френсис вскоре прервала улыбкой и вернулась к теме спора, спросив:

– Если Англия ничтожна, почему же ее уважают в других странах континента?

– Я думал, что такого вопроса не возникло бы даже у ребенка, – парировал Хансден, который никогда не делился мыслями, не упрекнув прежде собеседника в глупости. – Будь вы моей ученицей – если не ошибаюсь, вы некогда имели несчастье учиться у одной довольно жалкой, присутствующей здесь особы, – за такое признание в невежестве я отправил бы вас в угол. Неужели вы не видите, мадемуазель, что французская любезность, немецкая благосклонность и швейцарская угодливость куплены за наше золото? – И он расплылся в дьявольской усмешке.

– Швейцарская? – переспросила Френсис, которую задело слово «угодливость». – Вы считаете моих соотечественников угодливыми? – Она вскочила, и у меня вырвался невольный смешок – столько гнева было в ее взгляде и вызова в позе. – Вы оскорбляете в моем присутствии Швейцарию, мистер Хансден? Думаете, для меня эта страна ничего не значит? Считаете, что я готова замечать лишь пороки и упадок, какие можно встретить в альпийских деревушках, и не вспоминать о величии моих соотечественников, о нашей кровью добытой свободе, о естественной красоте наших гор? Ошибаетесь, ошибаетесь!