– О величии? Называйте его как хотите, а ваши соотечественники – парни не промах: вы толкуете об отвлеченных идеях, а они превратили в товар и продали свое величие и завоеванную кровью свободу, сделавшись слугами иностранных монархов.
– Вы бывали в Швейцарии?
– Да, дважды.
– Вы ничего о ней не знаете.
– Я знаю о ней.
– И твердите, как попугай, что швейцарцы – наемники. Так здешние бельгийцы твердят, что англичане – трусы, а французы – что бельгийцы предатели. В этих затверженных фразах нет ни капли истины.
– Есть.
– А я говорю вам, мистер Хансден, что ваша мужская непрактичность превосходит мою женскую, так как вы не признаете то, что существует на самом деле; вы стремитесь упразднить личный патриотизм и национальное величие так, как атеист упраздняет Бога и собственную душу, отрицая их существование.
– Ну, это вы хватили! Вас понесло в дебри, а я думал, мы обсуждаем торгашеские наклонности швейцарцев.
– Мы обсуждали их, и даже если до утра вы успеете доказать мне, что швейцарцы – торгаши и наемники, а это вам не под силу, я все равно не разлюблю Швейцарию.
– Значит, вы безумны, безумны, как мартовский заяц, если питаете страсть к кучам земли, дерева, снега и льда, которых хватит, чтобы нагрузить миллионы судов.
– Но не настолько безумна, как вы, – человек, который ничего не любит.
– Мое безумие в своем роде последовательное – в отличие от вашего.
– Ваша последовательность заключается в том, чтобы выжать соки из всего сущего, а отбросы превратить в навоз, тем самым получив от него то, что вы называете пользой.
– Вы совсем не умеете аргументировать, – заявил Хансден, – вы нелогичны.
– Лучше быть нелогичным, чем бесчувственным, – парировала Френсис, продолжая сновать от стола к буфету; если не помыслы, то по крайней мере поступки ее были гостеприимны, так как она накрывала стол скатертью, расставляла тарелки, раскладывала вилки и ножи.
– Это про меня, мадемуазель? Считаете меня бесчувственным?
– Считаю, что вы препятствуете собственным чувствам и чувствам других, сначала заявляете, что они иррациональны, а потом требуете подавления чувств потому, что они якобы не согласуются с логикой.
– И правильно делаю.
Френсис скрылась в чулане, но вскоре вернулась.
– Правильно? Как бы не так! Вы ошибаетесь, считая себя правым. Будьте добры, пропустите меня к огню, мистер Хансден: мне надо кое-что подогреть.
Последовала пауза: Френсис ставила кастрюлю на огонь, потом помешивала ее содержимое.
– «Правильно»! Можно подумать, правильно топтать отрадные чувства, которые Бог даровал человеку! Особенно такое, как патриотизм, способный рассеять человеческую эгоистичность.
Она разворошила угли и переставила кастрюлю поближе к ним.
– Вы родились в Швейцарии?
– Разумеется, ведь я называю ее родиной.
– Откуда же у вас английские черты лица и фигура?
– Я наполовину англичанка, в моих жилах есть английская кровь; следовательно, я имею право на двойную силу патриотизма, ведь мне небезразличны сразу две достойных, свободных и удачливых страны.
– Ваша мать родом из Англии?
– Да, да; а ваша, полагаю, с Луны или из Утопии, поскольку ни одна страна Европы не возбуждает в вас живого интереса?
– Напротив, я патриот-космополит, если вы понимаете, о чем я: моя родина – весь мир.
– Симпатии, которые простираются так широко, наверняка неглубоки, а теперь будьте любезны пройти к столу. Месье, – обратилась она ко мне (в это время я делал вид, что поглощен чтением при лунном свете), – ужин готов.
Последние слова она произнесла совсем не тем тоном, каким до сих пор перебрасывалась репликами с мистером Хансденом, – со мной она говорила серьезно, негромко и не так отрывисто.
– Френсис, так вы готовили на всех? Но мы не собирались оставаться к ужину.
– Но ведь остались, месье, а ужин уже готов, так что ваша задача – съесть его.
Ужин, конечно, был иностранным; он состоял из двух небольших, но вкусных мясных блюд, умело приготовленных и поданных не без изящества; салат и французский сыр дополняли его. Занятые едой, враждующие стороны были вынуждены объявить краткое перемирие, которое завершилось, едва с ужином было покончено. Предметом очередного спора явился дух религиозной нетерпимости, который, по утверждению мистера Хансдена, весьма силен в Швейцарии, несмотря на показную любовь ее народа к свободе. Тут Френсис пришлось гораздо тяжелее, и не только потому, что она была несведуща в искусстве спора, но и по той причине, что ее мнение по этому вопросу полностью совпадало с мнением мистера Хансдена, и она противоречила ему из упрямства. Наконец она сдалась, признавшись, что согласна с ним, но обратила его внимание на то, что побежденной себя не признает.
– Французы после Ватерлоо тоже не признавали, – напомнил Хансден.
– Для такого сравнения нет причин, – возразила Френсис, – я сражалась понарошку.
– Понарошку, взаправду – как вам угодно.
– Нет, хотя красноречия и логики мне недостает, в тех случаях, когда мое мнение на самом деле отличалось бы от вашего, я придерживалась бы своего, даже если бы не нашла ни единого слова в его защиту; вам противостояла бы безмолвная решимость. Вы вот заговорили о Ватерлоо; по убеждению Наполеона, ваш Веллингтон должен был проиграть это сражение, но вопреки всем военным законам Веллингтон продолжал упорствовать и завоевал победу, пренебрегая принятой военной тактикой. И я поступила бы, как он.
– Готов это признать: в вас, вероятно, сидит упрямство того же сорта.
– Я сожалела бы, не будь его у меня; Веллингтон и Телль – братья, и я презирала бы любого гражданина Швейцарии, как мужчину, так и женщину, в которых нет ни толики стойкости нашего героического Вильгельма.
– Если Телль был похож на Веллингтона, значит, он был осел.
– «Осел» значит «baudet»[128]? – уточнила Френсис, повернувшись ко мне.
– Нет-нет, – отозвался я, – это значит «esprit-fort»[129], а теперь, – продолжал я, заметив, что между этими двумя вновь назревает спор, – нам пора.
Хансден поднялся.
– До свидания, – сказал он Френсис, – завтра я отправляюсь в прославленную Англию и раньше, чем через год, в Брюсселе не появлюсь; но по приезде в любом случае разыщу вас и, будьте уверены, найду способ разозлить вас, как дракона. Если сегодня вечером вы еще держались, то при следующей встрече наверняка бросите мне вызов. За это время вам, бедняжке, суждено стать миссис Уильям Кримсуорт! Но вы не лишены искры – лелейте ее и не забудьте поделиться с учителем.
– А вы женаты, мистер Хансден? – вдруг спросила Френсис.
– Нет. Я думал, вы угадали по моему виду, что я приверженец целибата.
– Когда все-таки надумаете жениться, не берите в жены швейцарку: услышав, как вы браните Гельвецию, проклинаете ее кантоны, а главное, единым духом произносите и слово «осел», и имя Телля (потому что «осел» – это все-таки baudet, хотя месье счел нужным перевести это слово как esprit-fort), ваша дева гор может когда-нибудь ночью задушить своего Breton-bretonnant[130], как шекспировский Отелло – Дездемону.
– Буду иметь в виду, – откликнулся Хансден, – и вам советую, юноша. – Он кивнул мне. – Надеюсь услышать продолжение пародии на мавра и его кроткую супругу, поменявшихся ролями согласно только что набросанному плану, так что на моем месте окажетесь вы, Кримсуорт. Прощайте, мадемуазель! – Он склонился над ее рукой, в точности как Чарлз Грандисон перед Харриэт Байрон, затем добавил: – Погибнуть от этих пальчиков по-своему заманчиво.
– Mon Dieu! – пробормотала Френсис, широко раскрывая и без того большие глаза и поднимая дуги бровей. – C’est qu’il fait des compliments! Je ne m’y suis pas attendu[131]. – Она улыбнулась, притворяясь рассерженной, грациозно присела, и они расстались.
Как только мы очутились на улице, Хансден схватил меня за воротник.
– Это и есть ваша кружевница? – выпалил он. – Вы считаете, что поступаете благородно и великодушно, предложив ей руку и сердце? Вы, наследник Сикомов, пренебрегли классовыми различиями, выбрав ouvrière[132]! А я-то сочувствовал ему, думал, что страсти сбили его с пути и что он готов себе во вред заключить мезальянс!
– Оставьте мой воротник в покое, Хансден.
Но он лишь затряс меня сильнее, и я обхватил его за пояс. Уже стемнело, улицы были безлюдны и не освещены. Наша борьба продолжалась с переменным успехом, вскоре мы покатились по тротуару, с трудом поднялись и договорились впредь вести себя сдержаннее.
– Да, это и есть моя кружевница, – добавил я. – И даст Бог, будет моей до конца наших дней.
– Бог даст? Откуда вам знать? С чего это вдруг вы так ладите с ней? И она относится к вам со всем уважением, называет «месье», меняет тон, обращаясь к вам, словно к высшему существу! Такой почтительности не дождался бы от нее даже я, если бы ей выпало счастье стать моей избранницей, а не вашей.
– Хансден, вы фат. О моем счастье вы судите, как по обложке книги, не зная, что скрывается под ней; вы понятия не имеете, сколько в этом повествовании приятного разнообразия и захватывающей увлекательности.
Хансден, понизив голос, так как мы уже свернули на оживленную улицу, велел мне умолкнуть и пригрозил совершить что-нибудь ужасное, если я вновь распалю его гнев похвальбой. Я думал, что надорву бока от смеха.
Вскоре мы приблизились к отелю, где остановился Хансден. Прежде чем войти, он заявил:
– Не заноситесь: ваша кружевница слишком хороша для вас, но не для меня; ни физически, ни нравственно она не дотягивает до моего идеала женщины. Нет, я не мечтаю о бледнолицей, раздражительной маленькой швейцарке (кстати, от нервозной шустрой парижанки в ней гораздо больше, чем от пышущей здоровьем юнгфрау). Ваша мадемуазель Анри – чахлая, невзрачная особа по сравнению с хозяйкой моих грез. Вам, может, и достаточно смазливой мордашки, но когда решу жениться я, то предпочту более определенные и гармоничные черты, не говоря уже о благородной и более развитой фигуре, чем та, которой может похвалиться эта упрямая худышка.