Учитель — страница 44 из 47

Днем моим домом и школой управляла мадам директриса – достойная и элегантная дама с печатью озабоченности на высоком лбу, внушающая почтение излишне серьезным видом. Сразу после завтрака я расставался с ней и уходил в свой коллеж, а она – к себе в класс; днем я на час возвращался и всегда заставал ее в классе, погруженной в дела: тишина, прилежание, внимательность были ее верными спутниками. Она или вела уроки, или наблюдала за тем, как их ведут, и руководила взглядом и жестом, оставаясь неизменно бдительной. Объясняя урок, она заметно воодушевлялась, собственное занятие явно доставляло ей удовольствие. К своим ученикам она обращалась простым и непритязательным языком, который, однако, не был шаблонным и сухим: она не пользовалась готовыми формулировками, а сама строила фразы, причем зачастую они бывали весьма энергичными и впечатляющими; объясняя излюбленные темы по истории или географии, она в своем рвении нередко демонстрировала подлинное красноречие. Ее ученицы, по крайней мере самые старшие и смышленые, понимали, что этот язык – признак умственного превосходства, а кое-кто видел в нем и отражение возвышенных чувств; отношения между наставницей и девочками не были дружескими, но некоторые ученицы со временем искренне полюбили Френсис, и все до единой относились к ней почтительно. Она воспринимала их серьезно, радовалась, когда ей доставляли удовольствие успехами и прилежанием, и чувство такта никогда не изменяло ей. Когда ситуация требовала упрека или наказания, Френсис обычно проявляла достаточное терпение, но когда его испытывали, что порой случалось, молниеносная и резкая суровость становилась для виновницы заслуженным уроком. Порой ее взгляд и манеры смягчала нежность, но такое случалось редко – когда кто-нибудь из учениц болел или тосковал по дому или когда в школе появлялись несчастные маленькие сироты или девочки, намного беднее остальных, вызывающие скромным гардеробом и средствами презрение титулованных и прочих особ, увешанных драгоценностями и разодетых в шелка. Над такими слабыми подопечными директриса простирала крыло доброй опеки, к их постелям подходила по ночам, чтобы укрыть потеплее, им всегда находила зимой уютное место у печки, их поочередно звала к себе в гостиную, чтобы угостить кексом или фруктами, усадить на скамеечку у камина, побаловать семейным уютом и почти домашней свободой, провести вечер вдвоем, в тихих и спокойных беседах, в комфорте, ободрении и ласке, а когда приходило время сна, отпускала с нежным поцелуем. Но о Джулии и Джорджиане Дж., дочерях английского баронета, как и о мадемуазель Матильде де ***, наследнице бельгийского графа, и прочих отпрысках аристократических родов директриса заботилась так же, как обо всех остальных, пристально следила за их успехами, но ей никогда и в голову не приходило выделить их, подчеркнуть их превосходство; одну благородную особу, юную ирландскую баронессу леди Кэтрин, Френсис полюбила всем сердцем, но только за ум, пылкость, великодушие и таланты, а титул и положение в обществе были здесь ни при чем.

Остаток дня я также проводил в коллеже – за исключением ежедневного часа, который уделял школе по настоятельной просьбе жены. Она считала, что этот час я должен проводить среди ее учениц, чтобы изучить характер каждой, знать, что происходит в школе и дома, разделять ее интересы и иметь возможность высказывать мнение по щекотливым вопросам, когда оно требовалось; об этом Френсис напоминала мне неустанно, не давая моему интересу к ее ученицам угаснуть, без моего ведома и согласия не предпринимая никаких важных шагов. Когда я давал свои уроки литературы, ей нравилось сидеть рядом, сложив руки на коленях и являя собой образец внимания. В классе она редко обращалась ко мне, а если и обращалась, то с подчеркнутой почтительностью: ей доставляло радость по-прежнему считать меня своим учителем.

В шесть часов вечера мои дневные труды заканчивались, и я шел домой, ибо дом был моей тихой гаванью; когда я входил в нашу гостиную, дама и директриса тут же исчезала, а в моих объятиях оказывалась Френсис Анри, моя маленькая кружевница, которая была бы донельзя расстроена, если бы ее учитель не явился на эту встречу и не ответил поцелуем на ее тихое: «Bon soir, monsieur».

Разговаривая со мной по-французски, она нередко бывала наказана за своеволие. Боюсь только, наказания выбирались неразумно: вместо того чтобы препятствовать промахам, они способствовали им. Вечера безраздельно принадлежали нам: отдых был необходим для восстановления сил и дальнейшего выполнения своих обязанностей; иногда мы посвящали их разговорам, и моя швейцарка уже настолько привыкла к своему английскому наставнику и так любила его, что нисколько не боялась, безгранично доверяла ему, и каждая беседа становилась совершенно необходимой для слияния душ. Счастливая в такие минуты, как птичка рядом со своей парой, Френсис демонстрировала, насколько жизнерадостна, весела и одарена она от природы. Кроме того, она проявляла склонность к проказам и проделкам и порой дразнила меня, подшучивала над моими «английскими причудами» и «островными капризами» так искрометно и остро, что, увлекшись, превращалась в бесенка. Но такое случалось редко, проказы быстро заканчивались: порой, когда словесный поединок разгорался не на шутку – ибо ее язычок умел воздать должное силе, изощренности и остроте ее родного французского, на котором она на меня нападала, – я вспоминал о своем давнем маневре и пытался ограничить телесную свободу шаловливого эльфа. Тщетно! Не успевал я схватить его за запястье или локоть, как эльф исчезал, обольстительная улыбка гасла в выразительных карих глазах, сменяясь лучами почтительности. Схватив расшалившуюся фею, я обнаруживал в своих объятиях безропотную маленькую женщину. Тогда я приказывал ей взять книгу и в качестве наказания читать мне по-английски целый час. Таким способом мне часто удавалось образумить ее чтением Вордсворта, который вскоре усмирял ее; ей с трудом давалось понимание его глубоких, безмятежных и здравых суждений, язык тоже был непрост, и ей приходилось задавать вопросы, просить объяснений, вести себя подобно ребенку и новичку, признавая во мне старшего и главного. Чутьем она мгновенно проникала в смысл слов более пылких, наделенных богатым воображением авторов. Скотта она любила, Байрон будоражил ее, а Вордсворт только озадачивал, вызывал удивление, но делиться своим мнением о нем Френсис не решалась.

Но что бы она ни читала мне, о чем бы ни говорила, дразнила ли меня по-французски или уговаривала по-английски, блистала остроумием или расспрашивала с почтением, увлеченно рассказывала или внимательно слушала, улыбалась мне или смеялась надо мной, ровно в девять она меня покидала. Френсис высвобождалась из моих объятий, отступала, брала лампу и уходила.

Ее ждали дела наверху; иногда я шел следом, наблюдая за ней. Сначала она заходила в дортуар (спальню учениц), бесшумно скользила по длинной комнате между двумя рядами белых кроватей, оглядывая спящих, а если кто-то не спал, и в особенности если грустил, – шепотом успокаивала; потом, постояв несколько минут и убедившись, что в спальне все спокойно, оправляла лампу, которая светила в спальне всю ночь, и выходила, беззвучно притворив за собой дверь. Затем она направлялась в нашу спальню, за которой находилась еще одна комната с кроватью, только совсем маленькой; лицо Френсис (в те ночи, когда я следовал за ней) при виде этой кроватки менялось, серьезность на нем становилась нежностью; она прикрывала одной рукой лампу, которую держала другой, склонялась над подушкой и спящим ребенком; его сон (хочется верить, что не только в тот вечер, но и обычно) был спокойным и крепким, ни одна слеза не увлажняла темных ресниц, лихорадочный румянец не проступал на круглых щечках, дурные сны не искажали детских черт лица. Френсис вглядывалась в него без улыбки, но ее лицо озаряла наполняющая ее глубокая радость, невыразимо приятное чувство завладевало ею, стоящей неподвижно. Я видел, как это чувство наполняет ее сердце, как приоткрываются губы, а дыхание становится чуть сбивчивым; ребенок улыбался, и мать наконец тоже расцветала в улыбке, тихо промолвив: «Господи, сохрани моего сыночка!» Она наклонялась еще ниже, касалась легчайшим поцелуем детского лба, на миг накрывала ладошку своей рукой и наконец отходила.

Я первым возвращался в гостиную. Спустя пару минут появлялась и Френсис, ставила потушенную лампу и говорила:

– Виктор мирно спит и улыбается во сне; у него ваша улыбка, месье.

Этот Виктор был, конечно, нашим сыном, родившимся на третий год нашего брака, а имя ему дали в честь месье Ванденгутена, нашего дорогого и верного друга.

Френсис была мне милой и доброй женой, потому что и я был ей хорошим, преданным и честным мужем. Какой она стала бы, если бы вышла за грубого, ревнивого и бесчестного человека, за развратника, транжиру, пьяницу или тирана? Этот вопрос я однажды задал ей.

Подумав, она ответила:

– Я попыталась бы терпеливо сносить зло или исправить его, но, убедившись, что устранить и терпеть его невозможно, без лишних слов рассталась бы со своим мучителем.

– А если бы закон или сила вынудили тебя вернуться?

– К пьянице, развратнику, расточительному и бесчестному глупцу?

– Да.

– Я бы вернулась и еще раз поискала способ избавиться от его пороков и моих горестей, а не найдя его, ушла бы вновь.

– А если бы тебя опять заставили вернуться и терпеть?

– Не знаю! – выпалила она. – А почему вы спрашиваете, месье?

Но я пожелал услышать ответ от нее, потому что заметил в ее глазах проблеск необычного воодушевления.

– Месье, если мужчина и женщина, состоящие в браке, не сходятся характерами, такой брак превращается в рабство. Против рабства восстают все мыслящие натуры, и хотя ценой сопротивления будут страдания, на них следует отважиться, и даже если единственная дорога к свободе лежит через врата смерти, в них надо войти, потому что свобода незаменима. Поэтому, месье, я сопротивлялась бы до последней капли сил, а когда они иссякли бы, нашла надежный приют. Смерть уберегла бы меня и от скверных законов, и от их последствий.