Учитель — страница 45 из 47

– Смерть, принятая по своей воле, Френсис?

– Нет, месье. Мне хватило бы мужества пережить все муки, которые мне суждены, и до самого конца стремиться к справедливости и свободе.

– Значит, плакаться ты бы не стала. А если бы тебе была уготована участь старой девы – что тогда? Тебя устроило бы безбрачие?

– Вряд ли. Жизнь старой девы бессодержательна и никчемна, ее сердце измучено пустотой. Останься я старой девой, я всеми силами старалась бы заполнить эту пустоту и смягчить боль. Скорее всего я потерпела бы фиаско и умерла изнемогающей и разочарованной, жалкой и презренной, подобно другим одиноким женщинам. Но я не старая дева, – живо добавила она. – Я могла бы стать ею, если бы не мой наставник. Я не подошла бы никому, кроме учителя Кримсуорта, – никакой другой джентльмен, будь он французом, англичанином или бельгийцем, не счел бы меня миловидной и доброй, и даже если бы счел, я осталась бы равнодушна к мнению чужих мужчин. Я уже восемь лет замужем за учителем Кримсуортом – и что же? Он видится мне все таким же благородным, любимым и… – Она осеклась, ее глаза вдруг наполнились слезами.

Мы стояли рядом, она обняла меня и порывисто прижала к себе; вся сила ее существа отразилась в ее темных глазах с расширенными зрачками, на лице с раскрасневшимися щеками; ее облик и жест были подобны порыву вдохновения: в одном ощущалось стремление, в другом – мощь.

Через полчаса, когда Френсис успокоилась, я спросил, куда подевалась неистовая энергия, только что преобразившая ее, сделавшая взгляд таким трепетным и пылким, а поступки – столь решительными и быстрыми. Она потупилась и слабо улыбнулась:

– Не знаю, куда она девалась, месье, зато знаю, что она вновь вернется, если понадобится.

А теперь смотрите, чего мы добились через десять лет, – мы обрели независимость. Мы достигли этой цели так быстро по трем причинам: во-первых, старались изо всех сил, во-вторых, на своем пути не встретили непреодолимых препятствий, в-третьих, как только у нас появился капитал, два опытных советчика, один в Бельгии, другой в Англии, Ванденгутен и Хансден, объяснили нам, как лучше им распорядиться. Совет оказался разумным, и поскольку ему сразу же последовали, результат не заставил себя ждать, – незачем уточнять, насколько прибыльным оказалось вложение: детали я сообщил Ванденгутену и Хансдену, единственным, кому они могли быть интересны.

Заполучив состояние и профессиональные связи, мы оба сошлись во мнении, что, поскольку не поклоняемся маммоне и не желаем потратить на это поклонение всю жизнь, поскольку наши желания умеренны, а привычки скромны, нам хватит средств, чтобы прожить самим и оставить наследство сыну и вдобавок, естественно, руководствуясь сочувствием и бескорыстием, помогать благотворительности.

И мы решили переселиться в Англию, до которой добрались благополучно; сбылась мечта всей жизни Френсис. Все лето и осень мы путешествовали по Британским островам, следующую зиму провели в Лондоне, после чего решили, что пора обзавестись собственным домом. Душой я стремился в родной Эншир, где живу теперь; все это я пишу у себя дома, в библиотеке. Этот дом стоит в довольно безлюдной холмистой местности, в тридцати милях от N., там, где зелень еще не почернела от копоти фабричных труб, где воды чисты, где среди вересковых пустошей сохранились лощины, заросшие папоротником, в первозданной красоте природы с ее мхом, орляком, колокольчиками, ароматами камыша и вереска, со свежими и вольными порывами ветра. Мой дом – живописное и в меру просторное жилище с низкими длинными окнами, с зарешеченным балконом над парадной дверью, который теперь, в этот летний вечер, выглядит как арка, увитая розами и плющом. В саду хватает места для лужайки, выложенной дерном с холмов, с невысокой и мягкой, как мох, травой, пестрящей мелкими, похожими на звездочки цветами среди изящных, словно вышивка, резных листьев. В конце лужайки, полого спускающейся от дома, есть калитка, выходящая на улочку – зеленую, как лужайка, очень длинную, тенистую и почти безлюдную; на этой улочке раньше, чем где-либо в окрестностях, появляются весенние маргаритки, которые и дали название и улице, и дому, – Дейзи-лейн.

Улица ведет к лесистой долине, деревья которой, главным образом дубы и буки, простирают тенистые ветви над старинным, еще елизаветинским особняком, гораздо более внушительным и старым, чем Дейзи-лейн: это собственность особы, знакомой и мне, и читателю. Да, в Хансден-Вуде, ибо так называется лес и серый особняк со множеством фронтонов и дымовых труб, живет Йорк Хансден – все еще холостяк, так и не нашедший своего идеала, хотя мне известно не менее двадцати юных леди на сорок миль вокруг, которые охотно помогли бы ему в поисках.

Получив поместье пять лет назад после смерти отца, Хансден оставил торговлю; к тому времени он заработал достаточно, чтобы избавить семейное наследство от долгов. Я сказал, что Хансден живет в поместье, но в действительности он проводит в нем месяцев пять в году, а остальное время кочует из страны в страну; зимой предпочитает город. Приезжая в Эншир, он часто привозит с собой гостей, преимущественно иностранцев: то немецкого метафизика, то французского ученого, однажды – всем недовольного, дикого с виду итальянца, который не пел и не музицировал, зато, по утверждению Френсис, выглядел «tout l’air d’un conspirateur»[135].

Все англичане, которых приглашает Хансден, – мужчины из Бирмингема или Манчестера, народ решительный, с вечными разговорами о свободе торговли. Гости из-за границы увлечены политикой, и тема у них пошире – европейский прогресс, а предмет либеральных рассуждений – весь континент; на их памятных табличках красными чернилами значится «Россия», «Австрия», «папа римский». Я слышал, как увлеченно они разглагольствовали, – да, мне случалось присутствовать при разноязычных спорах в старинной, обшитой дубом столовой Хансден-Вуда, где можно было разобраться в чувствах решительных умов, почитающих старую северную тиранию и старые южные суеверия, а кроме того, выслушать и пропустить мимо ушей немало французской и немецкой чуши. Сам Хансден был снисходителен к околесице теоретиков, а практиков поддерживал всей душой и обеими руками.

Когда Хансден не принимает у себя гостей, что случается редко, он обычно два-три раза в неделю бывает в Дейзи-лейн. По его утверждению, он ездит к нам выкурить на балконе сигару летним вечером исключительно из человеколюбия – чтобы отпугнуть от роз уховерток, которые расплодились бы, если бы не эти благотворные окуривания. Но мы видимся с ним и в дождливые дни: Хансден считает, что это самое подходящее время, чтобы довести меня до безумия, высмеивая мои сентиментальные или шаблонные мысли, или разбудить дремлющего в душе миссис Кримсуорт дракона, оскорбляя память народных героев Гофера и Телля.

Мы тоже нередко бываем в Хансден-Вуде и вместе с Френсис радуемся этим визитам. Если в поместье кто-нибудь гостит, за новыми людьми интересно понаблюдать, их разговоры будоражат и удивляют, отсутствие местной узости восприятия у хозяина и круга его приближенных придает разговору такой характер, словно он звучит в метрополии, вдобавок звучит почти с космополитичной свободой и широтой. У себя дома Хансден учтив с гостями и, когда захочет, может быть неиссякающим источником развлечений; его особняк примечателен сам по себе – комнаты дышат историей, коридоры напоминают о легендах, в спальнях с низкими потолками и длинными рядами окон с ромбовидными стеклами в переплетах ощущается дух старины, они населены призраками; в своих странствиях Хансден собрал немало прекрасных предметов искусства, которые со вкусом разместил в обшитых панелями и обвешанных гобеленами комнатах: я приметил одну-две картины и несколько статуэток, которым позавидовали бы многие знатные коллекционеры.

После ужина и вечера, проведенного у него, Хансден часто провожает нас с Френсис домой. Его лес огромен, в нем встречаются древние деревья-исполины. Тропы, вьющиеся по чащам и полянам, удлиняют обратный путь в Дейзи-лейн. Много раз мы блуждали по лесу при свете полной луны в теплые благоуханные ночи, под пение соловья и журчание ручья в зарослях ольхи, и слышали звон колокола, отбивающего полночь в деревушке, расположенной в десяти милях от леса, задолго до того, как прощались с его хозяином у нашего крыльца. В такие часы его речь текла свободно и была гораздо спокойнее и мягче, чем днем, в присутствии других слушателей. Тогда он забывал о политике и спорах и рассказывал о своем прошлом, о доме, об истории семьи, о своей жизни и чувствах – предметах, к которым он обращался редко, и потому особенно притягательных. Однажды дивной июньской ночью я поддразнивал его, напоминая об идеальной возлюбленной и спрашивая, когда же она приедет привить свою заграничную красоту старому местному дубу? Хансден вдруг заявил:

– Говорите, она идеал? Тогда смотрите: вот ее тень, а тень должна кому-то принадлежать.

Хансден вывел нас из чащи леса на поляну, окруженную буковыми деревьями и освещенную луной с чистого неба, под сиянием которой показал нам миниатюру на слоновой кости.

Сгорающая от нетерпения Френсис рассмотрела ее первой, потом передала мне, а сама приблизила лицо ко мне, пытаясь по моим глазам прочесть, что я думаю об этом портрете. На нем я увидел весьма миловидное и своеобразное женское лицо, с чертами «чистыми и гармоничными», как когда-то выразился Хансден. Лицо было смуглым, волосы цвета воронова крыла – откинутыми не только от лба, но и от висков, притом довольно небрежно, словно их совершенство не нуждалось в украшениях – нет, презирало их. Итальянские глаза смотрели прямо на зрителя, их взгляд был решительным и независимым, очертание рта – изящным и твердым, как и линия подбородка. На обороте миниатюры я увидел надпись золотом «Лючия».

– Эта головка настоящая, – заключил я.

Хансден улыбнулся.

– Да, не выдуманная, – подтвердил он. – В Лючии все было настоящим.

– Это на ней вы хотели бы жениться, но не смогли?