Учитель цинизма. Точка покоя — страница 46 из 64

Так мы стали мужем и женой. Оля была моей женщиной, я был ее мужчиной, а регистрация брака случилась только через несколько месяцев. Но это было уже не слишком существенно. Главное совершилось именно в тот момент. Все сбылось. И казалось, сбылось навеки.

Мы как-то даже не обратили внимания на эту простую формальность. А это было одно из самых, может быть, важных мгновений в нашей судьбе. Теперь наши пути переплелись, как в квантовом мире. Теперь мы были связаны, как зацепленные частицы, и скорость передачи сигнала между нами стала мгновенной — быстрее света.

26

Светка и Толик уехали и оставили нам с Олей ключи от своей квартиры. Это наше первое жилище. Нам хорошо. Нам здорово. Но у меня почему-то болит живот. Оля забеспокоилась.

— Знаешь, у тебя живот какой-то твердый.

— Я все-таки в юности был неплохим спортсменом. Это — остатки пресса.

— Но болит ведь?

— Чего-то вот болит.

— Давай не поедем сегодня в лес. Как-то тревожно.

— Почему это мы не поедем? Там хорошо будет. Там все соберутся. Неловко прогуливать. Целую неделю собирались.

— Живот твой меня беспокоит.

— Поболит, поболит и рассосется.

Дело к ночи. Но отчего-то боль никак не рассасывается. Оля решается.

— Сейчас вызовем «скорую», пусть посмотрят. Если ничего страшного — поедем.

Приезжает «скорая». Я ложусь на диван. Врач задумчиво мнет мне живот, вдруг нажимает на правый бок и резко отпускает. Я вскрикиваю от колющей боли.

Врач удовлетворенно качает головой: «Ну, здесь ясно. Острый аппендицит, и уже запущенный. Нужна операция, и срочная. Собирайтесь». А мы едва в лес не уехали…

Сажусь в «скорую». Оля машет вслед: «Я завтра утром приеду». Врач ей из машины: «Утром не надо. Утром он еще от операции не отойдет. Приезжайте во второй половине».

Лежу в приемной, голый и беззащитный. Подходит врач с такой старомодной бородкой клинышком: «Вы не возражаете против операции?». Врачиха-хирургиня ему: «Ну как он может возражать? Он же современный человек». Болит уже всерьез. Я голос еле-еле подаю: «Не возражаю». Врач: «Вот и славно. Тогда давайте готовить».

Что я, судак что ли, зачем меня готовить? Обижаюсь, но молчу. Медсестричка меня бреет. И везут в операционную. Врачиха объясняет диспозицию: «Операция простая, делать будем под местным наркозом. Сердце здоровое, организм молодой — выдержит».

Делают новокаиновую блокаду. И занавесочку задергивают, чтобы я свои внутренности не видел. А то, наверно, испугаюсь. Сначала не больно. Чувствую, что они там что-то режут. Но терпимо. Врачиха: «Скапель. Тампон». Все как в анекдоте. Сейчас скажет: «Спирт, еще спирт, огурец». И тут они начинают куда-то подтаскивать мои кишки. Двигают то туда, то сюда. Сильнейшая, скребущая боль. Я охаю. Мне медсестричка дает руку: «Вот держите, так полегче». И что-то меня спрашивает про работу, я еле-еле сдерживаюсь, чтобы в голос не заорать.

Сестричка говорит укоризненно: «Я вот терплю, а вы мне чуть кисть не сломали». Я отпускаю ее руку. Уже полегче. Чуть-чуть. Отдергивают занавесочку, на животе повязка. Закончили. Врачиха: «Всем спасибо». И все начинают друг другу «спасибо» говорить. Врачиха ко мне обращается: «А вы почему никого не благодарите?». Я издаю тихий хрип: «Спасибо…». Меня везут в палату, перекладывают на кровать, делают укол, и я засыпаю.

На другой день пришла Оля: «Меня в регистратуре спрашивают: „А вы кто больному?“. Я сначала растерялась, ну кто я действительно? И вспомнила, старинное слово вспомнила: „Невеста“».

Оля — моя невеста. Как же ко мне благосклонны небеса! А над моими «остатками пресса» она еще долго потом потешалась.

27

В декабре мы наконец зарегистрировали брак официально и стали ячейкой социалистического общества. Мы оба уже давно жили отдельно от родителей и умели снимать жилье. Зимой это были дачи, летом — квартиры, какие подешевле. Но квартиры все равно были дороги даже летом.

Как ни странно, у нас был выбор. Одна дача была в Салтыковке. Она, кажется, выигрывала по всем статьям — вода в доме, теплый сортир, даже телефон, что, вообще-то, в загородном жилье было редкостью необыкновенной. Но вот другая в Чоботах… Когда Оля ее увидела, Салтыковка со всеми ее бытовыми удобствами была забыта.

Эту дачу сдавал трудный человек — скульптор Скопов. У него была мастерская на Цветном бульваре, куда мы и пришли за ключами. Он сказал: «Главное — не амортизируйте. Там много ценного». Эту свою мантру — «Не амортизируйте!» — он произнес за время нашего разговора раз двадцать. Он был бородат (ну скульптор же, как иначе), плотен, приземист и прижимист. Дача досталась ему в наследство от тетки. Она умерла совсем недавно. Сам Скопов на даче почти не бывал. Цену он назначил вполне умеренную — 40 рублей в месяц. Это мы вполне могли себе позволить. Дача находилась в Чоботах — это на станции Переделкино, только не направо к писательскому поселку, а налево — через пути. И от платформы довольно далеко — минут, наверное, двадцать быстрым шагом.

Скопов нас проводил и больше на даче не появлялся до самой весны, но запугал нас всерьез, и мы действительно боялись чего-нибудь там самортизировать.

Здесь не было никакого особого комфорта — вода в колонке метров за сто от калитки, туалет на улице. Но открывался другой мир. Настоящий огромный мир, сложившийся в давние времена и стоявший законсервированным вот уже несколько десятков лет, если не целое столетие.

Первое, что бросилось в глаза, — на кухонном столе лежала подставка для сковородок — шестиугольная, керамическая, с обколотыми краями, с вековой въевшейся гарью. На ней четкая надпись: «Бергеръ Харьковъ 1873». И на нее до сих пор ставили сковородки. И никто не думал, что это какой-то запредельный антиквариат.

Над огромным столом, занимавшим почти все пространство комнаты, — а комната, собственно, была одна — висела двенадцатирожковая люстра. В ней горели лампочки, но очевидно, когда-то на их месте были керосиновые лампы, а может быть, и свечи. Из люстры свисало блестящее бронзовое кольцо. Наверное, когда-то за это кольцо люстру опускали, чтобы наполнить лампы керосином или свечи переменить. Теперь в этом, конечно, никакой необходимости не было, и люстру жестко закрепили. Я живо представлял, как кто-нибудь из наших подгулявших гостей с размаху возьмется за это кольцо и рванет на себя. Дальше страшный сон: грандиозное сооружение из металла и стекла рушится всеми своими двенадцатью рожками и осыпает стол и присутствующих осколками и обломками. Почему-то сон не сбылся.

В правом — красном — углу стоял высокий киот без икон, но с лампадкой. Вероятно, иконы Скопов все-таки вывез.

До нас в этом доме жили брат и сестра. Шкафами были выгорожены две крохотные полукомнатки — женская и мужская, которые разделяла печка-голанка. Ее давно не топили — дом обогревался газовой колонкой. В одной полукомнатке с широкой кроватью и такой высокой, что на нее нужно было забираться чуть не по лестнице, поселились мы. Здесь стоял старинный комод — предмет Олиной зависти. Она всегда говорила, что комоды с ящиками для постельного и прочего белья — оптимальная для таких целей мебель, но почему-то теперь их совсем не делают.

Вообще-то, говорить «старинный» о комоде или о чем-то еще в доме, где даже подставке под сковородки больше сотни лет, как-то странно. Здесь все было «старинным» — какой-то склад то ли ломаного хлама, то ли бесценного антиквариата. Впрочем, и то и то, без особого разбора. Скопова, хоть он и заклинал нас «не амортизировать», это почему-то не интересовало. Больше всего его беспокоило не то, что мы люстру уроним, а что побьем «агитационный фарфор» — несколько кружек, по меркам этого дома почти современных: всего-то времен Второй мировой — с изображениями каких-то танков, пушек, бойцов и бойчих или бойциц, не знаю как сказать.

Все приходившие к нам гости сразу же начинали копаться в вещах. И всегда находили что-нибудь поразительное. В письменном столе, который стоял во второй полукомнатке — явно мужской, обнаружили трофейные немецкие презервативы из такой суровой черной резины, что даже примерять их было несколько боязно, не то что в деле использовать. В этом же столе я нашел целую связку уведомлений о похоронах. Вдова или дочь извещали, что отпевание состоится в такой-то церкви тогда-то. Уведомления были отпечатаны черным витиеватым шрифтом на белом плотном картоне с обязательным крестом в правом верхнем углу. Даты отпеваний относились к началу XX века. Церкви были разные, но все московские.

Здесь же стоял книжный шкаф. Основным его содержимым были гимназические учебники 1870 — 1890-х годов. Читать их было довольно забавно. Например, о смерти Павла I говорилось, что он просто умер. Умер человек, бывает, как, почему — неизвестно. Вообще, о личных биографиях российских императоров сообщалось без подробностей. Нашлось и зачитанное Евангелие. В потертой обложке, но еще вполне крепкое.

Кажется, в этом доме последние лет сорок только тем и занимались, что пили чай. Одних заварочных чайников — от совсем крохотных, буквально на одну чашку, до пузатого полуторалитрового гиганта — было больше десятка. А весной, когда снег подтаял и мы смогли пробраться в сарай, обнаружили целую свалку самоваров: не каких-нибудь электрических, а самых настоящих. Все они были к делу не пригодны — с разного калибра дырами, но количество впечатляло.

Оле очень нравились крохотные, чуть не с наперсток, ликерные рюмочки с изящной вишенкой. Жаль только, пить из них было нечего. Ликеры в нашем доме как-то не появлялись.

У стены стояло огромное зеркало, до того мутное, что отражение едва угадывалось. Казалось, в нем видится что-то или кто-то еще кроме тебя. Как будто за столетие оно впитало в себя бесчисленные лица хозяев и гостей всех тех домов, где когда-то стояло. Но это было не страшно, а скорее дразнило каким-то невероятным открытием, каким-то проникновением в глубокое, но почти осязаемое прошлое.

28