Хотя Олимпийский комитет в свое время и отклонил предложение Израиля об учреждении всемирного чемпионата скорби, мои соотечественники все равно ухитрились превратить боль утраты в источник дохода. В определенный момент, когда распад страны перешел в необратимую стадию, картины горя стали в Израиле первым предметом экспорта. Открытки с изображениями рыдающих у могил девочек и хныкающих десантников продавали христианским паломникам, приходившим окунуться в тину пересохшего уже тогда Иордана. Витрины магазинов, где продавались сувениры для туристов, были заставлены куклами, изображавшими «женщин в черном». Эти куклы пользовались таким спросом, что даже вытеснили с прилавков популярных до того кукольных бедуинов и плюшевых верблюдов. Хотя мою страну никогда не заливали реки крови, скорбь стала спортом и способом зарабатывать на жизнь. Картины траура экспортировались за океан, чтобы заслужить международное признание и получить оправдание своим действиям.
В ожидании прогноза погоды мы с Евой иногда смотрели трансляции траурных церемоний из Израиля. В эти моменты я стыдился собственного происхождения, а Ева глядела на меня с жалостью и сочувственно улыбалась. Я же, в свою очередь, чтобы не сосредотачиваться на себе, смотрел на нашего маленького сынишку. Он спокойно спал в люльке, а я сидел возле него и с умилением думал о том, что он живет в мире, в котором нет войны и который взирает на себя в зеркало без стыда. Я был счастлив, что перерезал пуповину, связывавшую его с моим происхождением. И страшно рад, что он вырастет вдалеке от этого кошмара.
Ребенок — своего рода щелочка, позволяющая тебе взглянуть на мир под другим углом зрения. После рождения Густава моя жизнь изменилась самым кардинальным образом. По сути, он был первым, кто насильно навязал мне свое общество и заставил себя любить. До его появления на свет я сам выбирал себе друзей, причем делал это очень тщательно, но к Густаву я был прикован как бы помимо своей воли. Вначале это меня беспокоило и тревожило, но постепенно Густав стал самой большой моей любовью. Я не мог смотреть без умиления на его улыбающееся лицо. Я любил его как никого и никогда раньше. И чем больше я его любил, тем больше все остальное отходило на задний план. Моя погибающая, погружающаяся во тьму ультрарелигиозной ортодоксии родина стала для меня чем-то очень далеким, и даже Ева казалась мне всего лишь коровой, выкармливающей моего крохотного вуайериста.
Наблюдая за Густавом, я сделал одно важное пипологическое открытие. Я понял, что развитие маленьких детей есть не что иное, как постоянное расширение и увеличение глазка для подглядывания. Младенец рождается на свет слепым, но со временем превращается в завзятого вуайериста. Как будто в объективе его разума все шире и шире раскрывается щель диафрагмы.
До года Густав практически не спал. Каждую ночь он орал по несколько часов кряду, призывая на помощь соседей, правоохранительные органы и Генеральную ассамблею ООН. При этом он проявлял невероятную изобретательность и в своих воплях никогда не повторялся, как бы давая нам понять, что терпеть не может однообразия. Вначале мы думали, что в нем говорят гены его радикальных родителей и таким образом он объявляет войну. Однако мы никак не могли уразуметь, почему надо объявлять войну именно ночью. От бессонных ночей глаза у нас были вечно красные, а нервы — на пределе. Однако через какое-то время мы поняли наконец, отчего он кричит. Он хотел молока. Много молока. Гораздо больше, чем было у его матери. Он хотел все молоко, какое только существует на Земле. И вовсе не потому, что был голоден. Молоко было для него ключом к сердцу матери. Если есть молоко, думал он своими младенческими мозгами, значит, его любят.
Каждая ночь превращалась для нас в ожесточенное сражение за молоко. Именно тогда я и пришел к выводу, что молоко — это что-то вроде инструмента, с помощью которого младенец измеряет готовность своей матери к самопожертвованию, а кормление — сложная форма эмоциональной интеракции матери и ребенка.
На примере Густава я понял, что в начале своей жизни каждый человек представляет собой лишь биологический механизм, в котором происходят примитивные метаболические процессы, и все его предназначение сводится к пачканию подгузников. Однако при виде материнской груди с ребенком происходит метаморфоза, и он превращается в вуайериста.
Тем не менее в процессе своего развития лишь немногие способны подняться до мета-вуайеристского восприятия реальности. Мета-вуайерист — это тот, кто понимает, что окружающий его мир — всего лишь дырка для подглядывания, и больше ничего. Такой взгляд на мир делает тебя скептиком и циником и заставляет относиться ко всему с иронией. Когда ты знаешь, что человек не более чем вуайерист, то начинаешь понимать, что все в этом мире условно и относительно. Трезвомыслящий вуайерист не может относиться всерьез ни к себе, ни к своему народу, ни к своему отечеству. С его точки зрения, нет ничего, над чем нельзя было бы смеяться. Он злобный, монструозный и велеречивый скептик.
Странствуя по миру и наблюдая, как распадаются великие империи, я понял: когда у людей исчезает способность смеяться над собой — это верный признак надвигающейся катастрофы. Народы, лишенные чувства юмора, оплакивающие свою горькую судьбу, уверенные в своей избранности и предающиеся массовой скорби, долго не протянут. За многие годы я очень хорошо научился распознавать отдельных индивидов и целые народы, обреченные на гибель.
Особенно мне всегда нравилась философия, которая учит, что человек — маленькая бренная песчинка, занесенная в этот мир на очень короткое время. В тот момент, когда человек осознает, что реальность, с которой он сражается, это не бог весть какой подарок, он начинает понимать себя и окружающих гораздо лучше.
Наблюдая за первыми контактами Густава с окружающим миром, я заметил, что его отличают неуемное любопытство и пытливость. Он разговаривал с чашками и с картинами на стенах. Сердился на пластмассовых птиц, висевших над его кроваткой. Обижался на вазу, стоявшую в его комнате. Я видел, что, как и другие маленькие дети, он пришел в этот мир с огромным творческим потенциалом, и мне хотелось, чтобы он его не растерял. Я надеялся сохранить и развить в нем его способность к творческому подглядыванию, мечтал, чтобы он был нежным и поэтичным. Я готов был сделать все, что в моих силах, чтобы он вырос творцом своей собственной Вселенной. И верил, что он станет поэтом или скульптором и в процессе творчества научится смеяться над собой и всем миром.
16
На пороге сорокалетия мне пришлось пережить несколько тяжелых ударов судьбы. Совершенно неожиданно для меня Еву поразила страшная болезнь, от которой она так и не оправилась до конца своей жизни. Всего за каких-то несколько дней или даже часов она утратила способность радоваться жизни, замкнулась в себе и погрузилась в ледяной холод безумия. Глаза у нее стали мутными, взгляд — блуждающим, понять, что происходит у нее в голове, было невозможно. Как психолог, исследующий тайны человеческой души, я подумал сначала, что ее поведение — своеобразный крик о помощи, но на самом деле это было не так. С каждым днем Еве становилось все хуже и хуже. Густав, я и весь окружающий мир в целом потеряли для нее всякий смысл и значение. Вдобавок она начала пить.
Вообще говоря, я ничего не имею против алкоголя. Я и сам большой поклонник спиртных напитков. В состоянии алкогольного опьянения человек начинает видеть мир по-новому, перестает подчиняться общепринятым стандартам морали и справедливости и открывает для себя вещи, о которых даже не подозревал.
Время от времени, когда Ева напивалась и полностью теряла контроль над собой, она начинала кричать. Из невнятных обрывков слов и предложений, вырывавшихся у нее изо рта, можно было понять, что душа ее пылает от злости на весь мир. Она обвиняла родителей, которые к тому времени уже давно истлели в земле, в своем несчастном детстве. Она злилась на бомбардировки Дрездена. Она ненавидела всех и вся, включая, как выяснилось, и меня. Даже Густава она считала врагом и поработителем, отнявшим у нее свободу. Впрочем, в такой же степени она ненавидела и саму себя.
Как уже говорилось выше, я женился на Еве отнюдь не по любви. Она была для меня приемной матерью на моей новой родине, моей семьей и домом, матерью моего ребенка. Для меня это было достаточной причиной, чтобы связать с ней свою жизнь и оставаться верным ей до самой смерти. Не буду отрицать, многое в ней мне действительно нравилось. Я любил ее худобу, ее узкие щиколотки. Я обожал водопады любви, низвергавшиеся по склонам ее лона. Будь такая возможность, я бы с жадностью пил эту влагу до последнего дня своей жизни. Однако сказать, что я любил ее до безумия, не могу.
Как бы там ни было, но наши отношения превратились в непрекращающийся кошмар. Ева перестала гулять со мной по очаровательным тропинкам Шиллергартена. Целыми днями, свернувшись калачиком, она сидела в кожаном кресле и смотрела в окно, выходившее на очень тихую улицу Генриха Гейне, упиравшуюся в главную площадь города Бертольдплац. Мои друзья объяснили мне, что болезнь Евы очень типична для жителей Северной Европы. В этих краях данная форма депрессивного психоза распространена так же широко, как и грипп в стране моего детства. Рано опускающаяся темнота в зимние месяцы и изобилие солнечного света летом способствуют развитию целого ряда специфических неврозов.
Ева сидела в кресле и остекленевшими глазами тупо смотрела на сумерки, сгущавшиеся за окном. Как правило, на полу возле нее валялось не меньше трех пустых бутылок. Густав и я интересовали ее очень мало. В конце концов она вообще перестала нас замечать.
Я неоднократно пытался с ней поговорить и несколько раз даже пробовал снова разбудить в ней женщину. Я хотел, чтобы между ног у нее, как когда-то, струился мощный поток любовной влаги. Но все было напрасно. Ева не желала выходить из своего ледяного дворца и отгораживалась от меня стеной агрессивности.