Учиться говорить правильно — страница 16 из 25

Но едва я начала декламировать, как экзаменатор, смерив меня взглядом, так уставился на мои ноги, словно глаза его прилипли к моим ступням. «Я так несчастна, я чужая здесь, / Я родилась не во владеньях ваших… – вещала я, чувствуя, что, поскольку туфли были мне невероятно велики, ступни мои съехали вперед, отчего пальцы оказались больно зажаты в очень длинных заостренных носах туфель. – …Здесь суд небеспристрастен для меня… – Я попыталась чуточку сдвинуть пятки назад. – Государь, /Скажите, чем же вас я оскорбила, / Чем вызвала я ваше недовольство?» Я постаралась, чтобы мой голос звучал негромко и чуть хрипловато, это был голос немолодой женщины, иностранки, пребывающей во власти сильнейшей растерянности и глубочайшего напряжения; руки мои все это время оставались крепко стиснутыми – я словно пыталась этим затормозить, затушить обрушившуюся на меня беду. И тут экзаменатор внезапно дернулся, подался вперед, чуть сгорбившись, и привстал в своем кресле, не отрывая взгляда от моих ступней. Я покачнулась, совершенно непреднамеренно переступив с ноги на ногу, я невольно придвинулась к нему еще на несколько дюймов, а потом снова продолжила, пытаясь поскорее добраться до конца: «…За что теперь, отвергнутая вами, / И ваших милостей я лишена?…» [12].

– Так, довольно Шекспира, – сказал экзаменатор.

Но я, набрав в грудь как можно больше воздуха, спросила, обращаясь прямо к нему: «…Когда перечила я вашей воле / Или своей не делала ее?» Мои стопы терзала страшная боль. Господи, как кто‐то вообще мог ходить в этих проклятых туфлях? А каблуки? Это же просто ходули какие‐то! На них и стоять‐то невозможно! Откуда у такой маленькой женщины, как мисс Вебстер, такие невероятно длинные и узкие ступни? Однако я упорно продолжала: «…Сэр, вспомните, что двадцать лет была / Я вам во всем покорною женой…» При этих словах экзаменатор резко поднял голову и с изумлением посмотрел на меня. Когда я произнесла строчку про двадцать лет супружества, я просто замерла в ошеломлении. Я была перенасыщена: из-за проникновенной речи Екатерины, и из-за фальшивых крокодиловых туфель, и из-за всей этой долгой истории, связанной с необходимостью научиться правильно говорить. Я шумно разрыдалась и некоторое время стояла перед экзаменатором, покачиваясь и обливаясь слезами, и с тоской вспоминала тех несчастных брошенных детей, что были выкормлены волками и на всю жизнь остались немыми. Ведь, конечно же, совсем не обязательно правильно говорить, чтобы заработать на жизнь? А разве нельзя держать рот закрытым и просто записывать разные вещи на бумаге? Например, описать то, что мисс Вебстер назвала бы «баксами»?

Наконец мне удалось нашарить в рукаве своего школьного свитера носовой платок. Экзаменатор вполне доброжелательным жестом предложил мне присесть и опустил голову, якобы погрузившись в разложенные перед ним бумаги. Он явно боролся с желанием еще разок взглянуть на мои «замечательные» туфли. Возможно, впоследствии он сочтет, что все это ему просто привиделось, думала я. Затем он задал мне несколько вопросов, но среди них явно не было того единственного вопроса, который ему действительно хотелось задать. Считаю ли я, спросил он, что умение анализировать метрику помогает понять особенности английской поэзии? И я, хлюпнув носом, заявила: «Ни в малейшей степени!»

Как я уже говорила, то был мой последний экзамен. Я вернула мисс Вебстер ее туфли, надела свои ботинки и пешком отправилась обратно на станцию – под проливным дождем, с красными от слез глазами. Я уже понимала, что завершается некий важный этап моей жизни, что скоро я смогу отсюда уехать. И действительно – через несколько недель я получила свой диплом, заполненный изящным каллиграфическим почерком с завитушками. И декламация шекспировских строк, безусловно, помогла мне его получить. Соответствующие буквы после моего имени свидетельствовали о высоком уровне полученного мной образования.

Не так давно во время очередного визита в родные края я специально проехала мимо своей школы и магазина, принадлежавшего мисс Вебстер. Особых перемен я не заметила, однако они все же были. Нет, сам магазин, конечно, остался на месте, и там по-прежнему продавалась шерсть в мотках, вязаные шали и шапки с помпонами. Но на вывеске стояло только одно имя: «Марджори», а та медная дощечка с входных дверей исчезла. Соседние лавчонки показались мне какими‐то совсем обветшалыми: витрины грязные, со стен хлопьями облезает краска. Впрочем, дома на противоположной стороне улицы, находившиеся в ведении городского совета, некогда такие респектабельные, тоже выглядели довольно обшарпанными; у многих стены были покрыты темной рябью, как будто недавно были обстреляны. Этот рабочий городок, когда‐то вполне процветавший, исполненный самодовольства и благополучия, ныне утратил все признаки процветания и пребывал в упадке, разделяя общую судьбу северо-западных районов; и в соответствии с таинственным процессом всеобщего упадка гласные в тамошнем говоре стали как бы еще шире и протяжней, а тамошние жители еще больше помрачнели, да и погода, по-моему, тоже решила им соответствовать, став холоднее, чем раньше. Мойра из стишка мисс Вебстер теперь уж точно не стала бы тут задерживаться, чтобы неторопливо потянуть через соломинку свой «Нойли Прат». Похоже, высох даже тот безбрежный океан, что отделял мое детство от юношества; мне, по крайней мере, показалось, что теперь все мы в одной и той же лодке, так что горевать не имеет смысла. Ожидания, которые искусственно вздували и подогревали в течение стольких лет, теперь лопнули, как воздушный шарик, и для многих людей жизнь стала не только некомфортабельной, но и небезопасной, а будущее у них попросту украли. Все те места, где люди не умеют говорить правильно, выглядят сейчас на удивление похожими, и когда едешь сквозь вечную мягкую серую пелену дождя, вполне можно представить себе, что находишься в пригородах Белфаста. Но я рада, что живу не там, не в колыбели моих неправильных гласных звуков, которые я так никогда и не сумела как следует отутюжить. Но я хорошо помню тот знаменитый Жест; и знаете, просто удивительно, до чего он иной раз может быть утешительным.

На третий этаж

В то лето мне исполнилось восемнадцать, и я впервые начала работать. Просто чтобы не терять зря время между окончанием школы и отъездом в Лондон, в университет. Прошлым летом я тоже, конечно, могла бы работать, возраст уже позволял, но была вынуждена остаться дома и присматривать за младшими братьями, пока моя мать строила свою блистательную карьеру.

А ведь до тех пор, пока мне не исполнилось шестнадцать, она большую часть времени посвящала заботе о больном ребенке. Сперва таким ребенком была я – чуть ли не до выпускного класса школы, когда я вдруг сразу как‐то резко поправилась, причем благодаря всего лишь волевому решению моей матери. У меня даже температура перестала подниматься, или же этих скачков температуры больше не замечали, а если и замечали, то маму это уже не интересовало, ибо мое место «больного ребенка» занял мой самый младший братишка, имевший проблемы с дыханием и страдавший ночными приступами жуткого кашля. В общем, если я все‐таки время от времени школу посещала, то мой брат вообще туда не ходил и обычно в полном одиночестве играл в саду под свинцовыми небесами, на фоне которых поблескивали порой мимолетные снежинки. Или целыми днями валялся в постели и под рев включенного телевизора листал какую‐нибудь книжку. Однажды вечером, когда мы все собрались в гостиной, чтобы посмотреть новости, комната вдруг озарилась мертвенным белым светом, и за окном пролетела шаровая молния, словно ножом срезав нижние ветки клена. Окно тоже разлетелось вдребезги, словно туда ударила десница Божья, и осколки стекла усыпали вязаный плед братишки. Наш пес завыл, а ветер тут же принялся забрасывать в разбитое окно брызги дождя. Было слышно, что на улицу с криками высыпали соседи.

Вскоре после этого случая мама решила выйти на работу, которую нашла по объявлению. Ей предложили место продавщицы в модном отделе магазина «Аффлек энд Браун». Этот небольшой, тесный и, честно говоря, весьма старомодный магазин находился в Манчестере, и маме приходилось сперва пешком добираться до железнодорожной станции и садиться на электричку, а потом опять же пешком добираться до Олдэм-стрит. Все это меня чрезвычайно удивляло, мне казалось, что она давно и навсегда отказалась выходить из дома. Для работы маме требовалась белая блузка и черная юбка, и она купила сразу несколько штук в C&A, что меня тоже очень удивило: у нас в доме не было принято обзаводиться одеждой таким простым способом, как ее покупка; «новая» одежда доставалась нам в результате всевозможных удивительных превращений «старой»: вязаные кофты, например, распускали, и из этой шерсти вязали береты; меховые воротники отпарывали и превращали в манжеты, чтобы удлинить рукава пальто; ну а то, что для толстяков служило рукавами, для худышек превращалось в штанины брюк. Когда мне было лет семь, зимнее пальто мне сшили из двух, ранее принадлежавших моей крестной. Карманы, лацканы и все остальное удалось довольно сильно уменьшить, а вот пуговицы остались прежними и были чересчур крупными для моей щуплой куриной груди, где они выглядели точно тарелочки для стрельбы по движущейся мишени.

Моя мать ходила в школу совсем недолго, не доучившись до пятого класса, так что при поступлении на работу она и в анкете почти ничего указать не могла. Однако работу все же получила, а вскоре тех, кто принимал ее на работу, стали преследовать всевозможные личные неприятности, и в итоге почти все они убрались с ее пути. Итак, путь наверх оказался расчищен, и маму повысили в должности – сперва до заместителя, а потом и до заведующей отделом. Она высветлила волосы почти до белизны и стала укладывать их в воздушный пучок, похожий на воздушную меренгу, и носить очень высокие каблуки – это были не просто туфли на высоком каблуке: небольшая платформа имелась под всей подошвой; воздушной и изящной была и ее манера общения и жестикуляции; своим продавщицам она советовала не обозначать свой истинный возраст, и, по-моему, это давало основания предполагать, что она и насчет собственного возраста тоже здорово привирает. Домой мама стала возвращаться поздно, усталая и раздраженная, зато в своей новой сумке из фальшивой крокодиловой кожи всегда приносила что‐нибудь небывалое. То пакетик хрустящих, скрученных по спирали чипсов с привкусом фритюра, то упаковку замороженных бургеров, которые на сковороде под крышкой тут же начинали шипеть и покрываться масляными пузырями того же серо-желтого цвета, что и манчестерский смог. Со временем эта сковорода, служившая для разогревания чипсов и бургеров, оказалась у нее под запретом: во‐первых, она хотела сберечь краску на стенах от капель жира, неизбежно на них оседавших, а во‐вторых, соответствовать новому социальному статусу; впрочем, меня все это уже практически не касалось: я к этому времени стала жить отдельно, хотя и на той же улице, но вместе со своей подругой Анной Терезой, и о том, кто там что ест на ужин, предпочитала не думать.