– Вы меня еще не наняли, – отрезал Манн. – Мы не договорились о гонораре.
– Сколько? – спросил художник, не отводя взгляда.
– Одна, – сказал детектив.
– Что одна? – не понял Ритвелд. – Тысяча? Гульденов? Долларов?
– Одна картина, – пояснил Манн. – Всего их шесть, верно? Вы их продадите. Пусть даже за них и дадут цену, меньшую, чем дали бы семь лет назад.
– Да, – кивнул художник. – Я понял. Странные расценки, но ваше дело. Согласен. А если я не стану продавать картины?
– Станете, – уверенно сказал Манн. – После смерти Койпера – обязательно. Только не продешевите – я хочу получить настоящую цену.
– Это может продлиться довольно долго, – предупредил Ритвелд. – Не так просто продать шесть картин, тем более, что критики…
Манн отмел жестом возможные препятствия.
– Неизвестно, – сказал он, – кто добежит до финиша первым – вы, продавая картины, или я, расследуя смерть Койпера. Если вы согласны, то я хотел бы взглянуть на них. Они у вас в мастерской?
– Да, – сказал Ритвелд. – Не знаю, что это вам даст. Альберт жил на другом конце города…
– На Керкстраат, – кивнул детектив. – Дом шестнадцать. Туда я поеду потом. Сначала – картины.
Похоже, Ритвелд или не умел считать деньги, или полагал, что деньги – тлен, и обращаться с ними следует, как с плохо нарисованной картинкой. Манн размышлял об этом, не сумев пока выбрать правильную, на его взгляд, версию. Ритвелд уже который год входил в обойму лучших живописцев Голландии – в первой десятке он был наверняка, а может, даже и в первой пятерке. Ван Барстен, конечно, дал бы Ритвелду десять очков вперед, а еще Манн мог назвать Хервудса, хотя не понимал и не принимал его творчества, если можно назвать творчеством игру с кубическими предметами разных размеров и раскраски. Как бы то ни было, детектив знал точно: картины Ритвелда хорошо шли на аукционах, а в прошлом году «Мальчик на берегу канала» был продан на Сотби за цену, о которой грезил бы наяву любой современный автор. Манн не помнил точно, но конечная сумма составляла то ли сорок, то ли сорок пять тысяч долларов, и ушел «Мальчик» в чью-то частную коллекцию.
Ритвелд был – должен был быть! – богатым человеком. Значит, – по представлениям Манна, – жить обязан был в собственном доме в новом районе Вижзелстраат, где строили себе коттеджи богатые люди. И мастерскую Ритвелд должен был держать не на шумной и сырой Принценграахт, а в самом центре, в районе Дамрак, есть там – если смотреть снизу, – замечательные мансарды, специально приспособленные для создания живописных произведений, каждая из них наверняка сдавалась внаем за деньги, которые Манн видел реже, чем солнечное затмение.
Между тем, обитал Ритвелд в квартирке, за которую платил, скорее всего, не больше сотни гульденов в неделю, а мастерская, куда они поднялись по крутой винтовой лестнице, выходила окнами на узкую улицу, где каре домов загораживало солнце почти все время, а в зимние месяцы так вообще всегда. На что же тратил деньги художник, если не был патологическим жмотом, до которого Гобсеку расти и расти?
– Здесь довольно темно, – сказал Ритвелд, срывая и бросая на пол тряпки, которыми были занавешены стоявшие вдоль стен картины самых разных размеров – от кабинетной миниатюры в широкой раме до двухметрового полотна, изображавшего то ли Страшный суд, то ли пьяную уличную потасовку. – Вам наверняка показалось, что это плохое место для живописи. Я прав?
Манн промычал что-то неопределенное, разглядывая картину, висевшую у дальней от окон стены. Это было полотно размером метр на полтора. Пустыня, похожая на Сахару, а может, на Аравийскую – почему-то Манну показалось, что это Африка или Ближний Восток, но никак не Дальний – Гоби, например. От песка исходил ощутимый жар, а с яркого синего со множеством оттенков неба лился свет невидимого солнца, оно сияло откуда-то из-за спины, и на песок ложилась четкая тень человеческой фигуры. Тень была странной и в то же время обычной, и лишь приглядевшись, Манн понял, что неопределимая с первого взгляда странность заключалась в том, что у человека, глядевшего на пустыню и оставившего на песке свою тень, были небольшие рожки, а может, это и не рожки были на самом деле, а просто волосы легли таким образом, чтобы создалось определенное впечатление.
– Я прав? – переспросил Ритвелд, стоя за спиной Манна.
– Да, – сказал детектив. – Мало света. Я вот не разгляжу – это черт или вы сами?
– Лично я, – заявил художник, – ни в каких чертей не верю, в Бога, кстати, тоже, но каждый решает это для себя, каждый видит то, что находится в его душе, внутри, понимаете, и если вы увидели на картине черта, то это говорит о вашей определенной предрасположенности к…
– Глупости, – решительно сказал Манн. – Я тоже не верю в чертей, просто…
– Верите, – твердо сказал Ритвелд. – Внутренняя вера. Вы даже не осознаете. Замечательно. Это лишний раз доказывает, что вы именно тот человек, который способен разобраться в смерти Альберта.
– Да? – сухо сказал детектив. – Допустим. Но все-таки… Здесь почти не бывает солнца, как вам удается…
– Хотите услышать мистическое объяснение? Вижу, мол, в полумраке? Нет, знаете ли, я действительно многое вижу – точнее, представляю себе, – не так, как остальные люди, но студию эту снял потому, что здесь относительно дешево. Понимаете, Тиль… Можно, я буду называть вас по имени, тем более, что мы разобрались в этом казусе, я думал, что это часть фамилии, извините…
– Да-да, – прервал Манн художника, не знавшего, похоже, как выбраться из нагромождения фраз. – Можно по имени. Это дешевая студия, я понял.
– Но вы не поняли другого, – усмехнулся Ритвелд. – Куда уходят деньги, которые я зарабатываю. Это всем интересно. Всех я посылаю, когда мне задают этот вопрос, а вам отвечу, поскольку… ну, если вы на меня работаете, то имеете право знать больше остальных, верно? Я кладу деньги в банк. Вот и все. Оставляю себе минимум. Чтобы хватило.
Так и есть, – подумал Манн. – Гобсек.
– Я не сквалыга, – продолжал художник, – упаси Господь. Если нужно, могу выбросить сотню тысяч… Если очень нужно. Я же заплатил Альберту за копии. Большие деньги – я даже не задумался, потому что так было нужно. Но… Поймите меня правильно. Ужасно боюсь старости. Немощи. Не смерти, а того, что ей предшествует. Ужасно боюсь. До одури. Это болезнь, я знаю. Фобия. Я консультировался. Но… Что есть, то есть. Коплю деньги, чтобы потом, в старости, когда не смогу держать кисть… Или перестанут покупать… В общем, вы понимаете?
– Да, – сказал Манн. – Пожалуй. До старости вам далеко. Сколько вам? Тридцать три?
– Тридцать семь. Выгляжу моложе.
– Вы уверены, что останетесь одиноким до старости? – вырвалось у Манна.
Ритвелд долго молчал, глядя на собственную тень, разлегшуюся на тонком песке африканской пустыни.
– Уверен, – сказал он наконец. – И, может быть, когда-нибудь объясню вам причину.
– Собственно, это неважно, – поспешил заявить Манн.
– Важно, – отрезал Ритвелд. – Просто вы этого еще не понимаете. Идите сюда. Вот они.
Шесть картин – квадраты со стороной примерно по полметра – стояли на мольбертах посреди мастерской, тусклый свет из окон падал на холсты, как вялый осенний дождь на городской асфальт, политый с утра из шлангов и не нуждавшийся в дополнительной влаге. Центром каждой картины было заходящее солнце.
На первой картине солнце заходило за резко очерченный склон далекой горы. Бордовое, мрачное, наверняка завтра будет сильный ветер, небо тоже пурпурно-бордовое внизу и желтоватое, сухое, рассыпающееся на атомы в зените, где висело, как полотенце на гвозде, единственное серое облако, похожее формой на расплющенного колесами автомобиля цыпленка. Что-то происходило на переднем плане – предгорье уже погрузилось во мрак, но какие-то тени остались, выглядели они так, будто Создатель бросил на середине работу по сотворению мира: то ли это были куцые, непроросшие до крон деревья, под которыми лежали дохлые звери (как они могли быть живыми, если у каждого чего-нибудь не хватало – ног, голов, хвостов, а то и самого туловища?), то ли полуразложившиеся создания, убитые или умершие своей смертью. Это был потусторонний мир, почему-то не страшный, но просто чужой, потусторонний не потому, что находился в стране смерти, а потому, что чужеродность его была изначально задана и выписана тщательно, уверенно и жестоко по отношению к нарисованным созданиям. И даже к солнцу, которое существовало зря и не было нужно ни этому миру, ни самому себе.
Такое, во всяком случае, сложилось у Манна мгновенное впечатление, и он перевел взгляд на вторую картину.
Праздник света и любви – будто переключил канал в телевизоре. Солнце заходило за крышу одноэтажного деревенского дома. Это был хорошо знакомый Манну домик в голландской деревушке Мервеншдат, где он родился тридцать четыре года назад и где провел первые шесть лет своей жизни. И солнце было именно таким, какое всегда улыбалось ему по вечерам, когда мама укладывала его спать. Она говорила: «Детям нужно ложиться вместе с солнышком и вставать тоже с ним. Дети и солнышко – как близнецы, понимаешь?» И он шел спать, хотя хотелось еще поиграть, а утром не хотелось просыпаться, но нужно было, потому что первые лучи солнца падали на его лицо – мама так расположила кровать в его маленькой комнате, что в любое время года засыпал и просыпался он с солнцем, и только в ненастные дни, когда небо становилось безнадежно серым, мама обозначала заходы и восходы звоном часов, которые приносила в его комнату из своей с отцом спальни – это были большие карманные часы, точнее, часы для кармана какого-нибудь сказочного гиганта, именно поэтому они сами знали, когда солнце должно скрыться за горизонтом и когда должно появиться, и звонили тоже сами, Тиль не знал тогда, что часы можно поставить на нужное время, нажать кнопочку на задней панели, и тогда они сами зазвонят именно тогда, когда нужно маме… и солнцу, которое всегда входило в его комнату вместе с мамой и уходило тоже с ней. Однажды – навсегда.