– Трюк! – воскликнул Ритвелд. – Тиль, вы воображаете, что мы с Кристиной сговорились и устроили для вас представление в духе Дэвида Копперфильда? Ну-ка, скажите, в чем заключается трюк с досками? Кстати, – прервал художник сам себя, – я вот о чем подумал… Вы детектив, Тиль, память у вас действительно должна быть фотографическая. Вспомните. Когда вы увидели доски вместо паркета, что вы увидели еще? Я имею в виду – такое, что отличалось… Может, на мне была другая рубашка? Или на Кристине – другое платье? Или…
– Помолчите! – резко сказал Манн. Ритвелд был прав. Что-то в тот момент действительно бросилось ему в глаза, но доски так запали в сознание, что нечто промелькнуло и… Что? Ритвелд был в этой же рубашке, точно, и прическа была такая же… Нет, не Ритвелд. И не Криста – если бы в ней произошли хоть малейшие изменения – в чем угодно, пусть даже в выражении лица, – он, безусловно, обратил бы на это внимание и не забыл ни при каких обстоятельствах. Что же?…
Манн мысленно обвел взглядом комнату – не эту, стоявшую перед глазами, а ту, существовавшую всего две-три секунды…
– Вон там, – сказал он, показывая на простенок между дверью в прихожую и сервантом, где Кристина хранила не хрустальную посуду, а музыкальные диски, – там висела картина. Небольшая.
– Неужели моя? – криво усмехнулся художник.
– Нет, Христиан, вы пишете в совершенно другой манере. Правда, в поле зрения картина была меньше секунды мое внимание сразу привлек пол… Что-то в духе Пикассо. Красный фон. Бежит человек. Большая голова. Разинутый рот…
– «Крик» Монка, – сказал Ритвелд.
– Думаете, я не знаю эту картину? Не она. Похоже, но другая. Еще один человек приближался слева, он был какого-то зеленоватого цвета, будто утопленник, а другой справа, темно-коричневый, как негр, именно негр, а не афроамериканец, они более светлые, а этот темный, как… вот этот столик.
– Не знаю такую картину, – пробормотал Ритвелд разочарованно. Кажется, способности Манна к запоминанию его сильно разочаровали.
Кристина молча встала и пошла в прихожую, дверь за собой не закрыла, и Манн видел, как она открыла встроенный в стену шкаф, где вместо верхней одежды оказалась груда старых книг. Кристина потянула из глубины плоский предмет, в полумраке видно было плохо, но и догадаться труда не представляло, Манн почему-то успокоился и ждал, пока Кристина вернется в гостиную с картиной, на которой и Ритвелд теперь увидел трех странных людей на багровом фоне заката: возможно, они должны были символизировать три расы, а, может, художник таким странным образом хотел изобразить свое видение игры вечерних теней.
– Покажите, – Ритвелд взял из рук Кристины полотно в тонкой дешевой рамке. – Это же Свеннервельд, его манера, он любит подражать Монку, я его часто по этому поводу ругал, когда доводилось встречаться.
– Свеннервельд? – переспросил Манн.
– Вам это имя ничего не говорит, – покачал головой Ритвелд. – Шведский художник. Изредка показывает свои работы в Амстердаме, но в наших галереях его картин нет. Этот сюжет мне не знаком. Криста, откуда…
– Это копия – правда, авторская, – Кристина забрала у Ритвелда картину и прислонила к стене. – Подлинник, насколько мне известно, висит у Эрика в мастерской. Я ездила в Стокгольм в прошлом году, там мы и познакомились. Мне понравилась картина, и Эрик за несколько дней – пока я осматривала достопримечательности города – нарисовал копию, она, кстати, раза в три меньше подлинника. Называется «Трое на пути в вечность».
– Фи… – поморщился Ритвелд.
– А мне понравилось… тогда. Эрик подарил мне картину, и, вернувшись, я повесила ее здесь, в простенке, она висела до зимы, а потом я ее убрала.
– Почему? – требовательно спросил Манн.
– Не знаю. Изменилось настроение. Погода. Это летняя картина, если ты понимаешь, что я хочу сказать…
– Я понимаю, – заявил Ритвелд, но на него никто не обратил внимания.
– Значит, – резюмировал Манн, – картина лежит в шкафу вот уже…
– Десять месяцев.
– А когда она висела на стене, у тебя был пол…
– Из досок, – кивнула Кристина. – Но ты тогда у меня не бывал, – добавила она, и Манну почудилось (а может, он просто хотел это услышать?) сожаление в ее голосе.
Он поднялся и прошелся по комнате – от дивана к окну и обратно. Пол был паркетным, а картина Свеннервельда стояла на полу, прислоненная к стене. Память подсказывала другое, но с памятью легко справиться, память слишком часто перемешивает события, произошедшие в разное время и даже в разных местах. Не стоило заострять на этом внимание. Отвлекает от дела. От реальности. Разве это единственный случай, когда обманывает фотографическая, вроде бы, память? Манн помнил, как в детстве – ему было лет шесть или семь – ездил с отцом в Копенгаген (тогда родители еще жили вместе, и отец время от времени брал сына с собой, когда ездил по делам, мама в это время отдыхала от них, писала свой роман, который так и не закончила до развода, а потом забросила за ненадобностью – можно подумать, что роман был ей нужен только как противовес постоянной отцовской активности). Манн точно помнил, как следил за чайками, со странным вдохновением гадившими на голову статуи писающего мальчика в фонтане на площади Крестоносцев. Отец оставлял его сидеть на скамейке, а сам работал в большом сером здании, которое было то ли мэрией, то ли музеем, а скорее всего – музеем, расположенным в помещении мэрии.
Много лет спустя он побывал в Копенгагене, пришел, конечно, на площадь и очень удивился, не увидев ни мальчика, ни даже фонтана – обычный городской перекресток с множеством светофоров и пешеходами, бросавшимися под колеса автомобилей. Естественно, он решил, что фонтан снесли, поскольку он мешал движению транспорта, и спросил у чистильщика обуви, давно ли власти решили избавиться от архитектурного шедевра. «Фонтан? – удивился старичок, просидевший, если судить по его виду, на этом месте лет пятьдесят, он мог и Манна запомнить, хотя вряд ли: каждый день перед его глазами проходили и пробегали тысячи шестилетних мальчишек. – Какой фонтан?» «Фонтан и статуя писающего мальчика», – терпеливо пояснил Манн, успевший уже поднатореть, работая со свидетелями, и понимавший, насколько избирательна и необъективна человеческая память. «А! – сказал старик. – Вы имеете в виду картину в городском музее! Там действительно изображен фонтан, который был на этом месте… Когда же? В восемнадцатом веке или девятнадцатом?».
Манн пошел в музей, благо он действительно находился в здании мэрии (хоть в этом память ему не изменила), и в одном из залов обнаружил большое полотно некоего Франка Местре (1827–1874) «Фонтан на площади Крестоносцев». Писающий мальчик пускал точно такую струю, какую запомнил маленький Тиль, и чайка сидела на макушке мраморного ребенка, но не гадила, а наблюдала за зрителем. Благодушная старушка-смотрительница, к которой Манн обратился с вопросом, сказала ему, что да, был такой фонтан, и картина написана с натуры в 1862 году, и вовремя, кстати, написана, потому что через год площадь реконструировали и мальчика перенесли на набережную, где он сейчас и стоит, правда, ни на кого не писает, поскольку воду подвести никто не подумал.
Искать знакомого мальчика Манн не стал и решил тогда, что детская память – документ гораздо менее надежный, чем память самого невнимательного свидетеля.
– Вы не верили мне, Тиль, – грустно произнес Ритвелд. – Энергетика картин для вас была пустым звуком. Иные миры, в которых мы существуем, для вас ничего не значили. Для вас идолом были факты, и вы не хотели понять, что…
– Помолчите, Христиан, – оборвал художника Манн, – дайте подумать.
– Вы будете думать не о том, потому что…
– Вы можете помолчать? – Манн понимал, что обходится с Ритвелдом слишком резко, не заслуживал художник такого к себе отношения, он хотел помочь и говорил вещи, возможно, правильные, но сейчас каждое лишнее слово уводило от истины, а не приближало к ней. Манну почему-то казалось, что совсем недавно, несколько минут назад он решил задачу, понял, кто опустил раму на голову Веерке, решение было единственным, и доказательство представлялось ясным, но… Память, так не вовремя подсунувшая ему невозможное воспоминание о дощатом поле, помешала не только додумать мысль, помешала даже воспринять возникшую мысль с той полнотой, какая необходима для анализа и понимания.
О чем, черт возьми, он думал, когда опустил взгляд и увидел доски вместо паркета?
– Криста, – сказал Манн, – вспомни: выйдя из дома Веерке, ты сразу пошла к своей машине или повременила, постояла перед дверью…
– Какое это имеет значение? – нахмурилась Кристина. Вспомнить эту деталь она не могла, и потому вопрос ее раздражал, ей хотелось, чтобы Манн не стоял над ней, как тот инспектор в полиции, не давил своей тенью, загораживавшей свет люстры. – Я была взволнована, я вообще не помню, как оказалась в машине. Но ведь оказалась как-то!
– А как выходила из комнаты – помнишь? – продолжал настаивать Манн. Почему-то ему казалось, что в ответах на эти вопросы он найдет, наконец, решение. Что-то должно быть в памяти. В памяти – возможно, Кристины, а возможно, в памяти кого-то из свидетелей-подозреваемых – должны были содержаться ответы, но попробуй их найти, если не знаешь, какие задать вопросы, точнее – в том-то и проблема, что знаешь, знал совсем недавно, но забыл, опять дело в памяти, на этот раз в его вроде бы фотографической профессиональной памяти, которая осталась пока вещью в себе, нераскрытой, как детская любовь…
– Ты сошла по лестнице… Или спустилась в лифте?
– Какое это имеет… Нет, не в лифте. По лестнице, я едва не упала, там очень неудобно, все время надо смотреть под ноги, а свет тусклый, и ступеньки сворачивают так резко…
– Ты хочешь сказать, что спустилась по винтовой лестнице, той, что ведет к черному ходу?
– Какое это имеет…
– Ты вышла на Кейзерграахт и, значит, должна была повернуть не налево, а направо, потому что…
– Я не помню, куда я повернула, – голосом обиженного ребенка проговорила Кристина. – Я тебе говорю: в какой-то момент поняла, что сижу за рулем…