Удивительные истории о 90-х — страница 19 из 61

Спустя несколько мгновений, показавшихся ей чертовой вечностью, Серафима выпрямилась и посмотрела на Марата, с жалостью поджав губы и отрицательно покрутив головой.

Марат спросил:

– Чё?

– Слушай, малыш, он ответил, но тебе его ответ может не понравиться. Он сказал: «Я пошел к Богу, а весь этот мир, похоже, катится в жопу».

Марат, перекатывая желваки, со всей дури саданул кулачищем о стену:

– Ссссука…

– Это не всё. Он просил тебе передать. Год назад вы в бане, напившись водки, спорили, кто из вас первый откинет коньки. Так вот, он выиграл, так что теперь ты должен, как и договаривались, побрить руки и ноги.

Марат глянул на Серафиму, нервно хохотнул, вытирая ладонью окровавленные костяшки, и уже беззлобно повторил: «Сссука».

– Ты же понимаешь, что я тебе не заплачу, да? – спросил он наконец.

Серафима кивнула и впервые за все время не надавила, не приказала, а попросила, бросив взгляд на Сережу:

– Понимаю. Тогда похорони его, пожалуйста. По-братски. Он же человек. И ты человек. Да?

Марат кивнул:

– Схороню. Только что мне теперь делать? Меня же замочат за это бабло.

– О, не волнуйся, ты скорее умрешь от болезни легких, если будешь столько курить, чем от кары Степана Родионовича.

Марат встрепенулся и прищурил глаза на Серафиму:

– Э, слышь, ты и имя человечка знаешь?

Серафима ухмыльнулась и медленно заправила белокурый локон за ухо:

– Малыш, я много чего знаю. И я тебе точно говорю: завязывай ты с этим образом жизни. Или курить хотя бы бросай…


Серафима вышла из машины Марата у Дома культуры и сразу заприметила у входа «кепку». Неужели уже сутки прошли? Или «кепка» не уходила? Или уходила, но вернулась?

Она подошла к женщине, трясущейся пуще прежнего и смотрящей на нее с немыслимой мольбой.

– Я… я нашла еще чуть-чуть денег, я наскребла, – тихо и быстро заговорила та, боясь, что Серафима ее не дослушает, уйдет, исчезнет. – Но… Меньше. Может, вы все-таки получится…

Серафима мягко положила руку на ее плечо и почувствовала, как женщина содрогнулась и словно бы стала еще ниже и нелепей.

– Фото сына есть? Давай сюда, – скомандовала Серафима.

«Кепка» выудила из сумки крохотную черно-белую паспортную фотографию. Серафима быстро глянула на фото и нахмурилась:

– Ты зачем сыну своему врешь? Про отца его?

Глазки «кепки» вдруг виновато забегали, а сама она слегка попятилась:

– О чем вы?

Серафима вздохнула и шумно выдохнула:

– Ты Володеньке своему почему соврала, что его отец вас бросил? Это же неправда. Это ты его бросила, выгнала из дома. И запретила с ребенком видеться. А Володеньке соврала. Зачем? – терпеливо и ласково, словно разговаривая с глупым ребенком, спросила Серафима, но ответить не дала. – Он ведь в обиде на отца. И от этой обиды ужасной у него рак. Ты ему расскажи правду и дай с отцом повидаться.

– Но он ведь тогда меня возненавидит, – скривилась и заскрипела «кепка», утирая крупные слезы на щеках сжатым кулачком.

– А тебе это важнее? Или жизнь Володеньки? – с нажимом, унимая вскипающую внутри бурю, проговорила Серафима и уже спокойно, ясно и холодно пояснила: – Рак у него пройдет, как только с отцом увидится и простит. И тебя простит, ты же для него святая.

Женщина молча закивала, сдерживая рыдания.

Серафима развернулась и заспешила в сторону таксистов-бомбил, кучкующихся на углу Дома культуры.

– А как же деньги? – крикнула ей вслед «кепка», но Серафима лишь махнула рукой в ответ и села на переднее сиденье бежевой «восьмерки».

– Куда ехать, дамочка? – крякнул усатый таксист и повернул ключ зажигания.

– Поехали, я покажу, – ответила ему Серафима и прикрыла саднящие от усталости сухие глаза.


– Прощай, как говорится, браток, пусть земля тебе будет пухом. И без обид, но мне тоже схорониться надо. Ничего личного.

Марат крякнул, махнул обжигающей водки из граненого стакана и поставил его рядом со свежим могильным холмом, над которым возвышался простой деревянный крест с заключенным в оргстекло блеклым черно-белым фото и надписью под ним: «Старовойтов Марат Вячеславович 21.02.1967 – 16.09.1996».

В кармане куртки Марата лежал билет в Казахстан.

Марат достал из штанов пачку Pall Mall, пару мгновений покопался в своей памяти, подумал – и решительно и зло смял сигареты и отбросил в сторону. Цыкнув зубом и скривив рот, прошипел:

– Вот же стерва…


Солнце робко, но настойчиво заглядывало сквозь плотные леса, сооруженные по стенам храма. Сколько ни суетился и ни кланялся отец Михаил в ноги власть имущим всех мастей, денег смог найти лишь на оплату уже возведенных лесов. Отец Михаил сощурился от солнечного света и по-хозяйски заботливо посмотрел на старые фрески и несколько новых икон, установленных на иконостасе. Здесь его когда-то крестили. Буквально за пару недель до того, как храм разграбили, а помещение отдали под нужды местной ячейки коммунистической молодежи. А уже во время Великой Отечественной храм и вовсе разрушили. А ведь когда-то именно здесь служил его дед, преподобный Феофан Краснобаев, а затем отец – Анатолий Краснобаев, расстрелянный вместе с матушкой Пелагеей у самых храмовых ворот. Неужели у него, Михаила, не получится восстановить? И справедливость, и приход… Эх, если бы только рассчитаться с работниками да материал закупить. Даст ли Бог…

Двери храма уютно скрипнули и пропустили невысокую, очень ладную и красивую девушку в длинном коричневом пальто и шелковом голубом платке, накинутом на светловолосую голову. Она приветливо махнула отцу Михаилу рукой, словно давнему знакомому, и он подошел к ней. Она не дала ему и слова сказать:

– Здравствуйте. Я должна вам кое-что передать. Понимаете, мой друг не успел, он умер, но вот это вам от него. – И девушка протянула отцу Михаилу блестящий металлический кейс.

Отец Михаил осторожно взял кейс:

– Умер? Как его зовут, дочь моя? Я буду молиться за упокой его души.

– Сергей, – кратко ответила девушка и, тихим шагом обогнув отца Михаила, пошла в направлении иконостаса.

Отец Михаил зашел в небольшую подсобку, поставил кейс на стол, открыл его и, чтобы не вскрикнуть, прикрыл рот дрожащей рукой: в кейсе доверху разновеликими пачками лежали стодолларовые банкноты.

Отец Михаил захлопнул кейс, стремглав выбежал из подсобки и крикнул девушке, уже открывшей дверь храма, чтобы уйти:

– Дочь моя, скажи, как тебя зовут, чтобы я и за тебя помолился!

Девушка обернулась, дотронувшись рукой до щеки, то ли смахивая слезу, то ли загораживаясь от солнца, и улыбнулась светло и ясно:

– Анна.

* * *

Седовласый, небольшого роста мужчина в сером пальто поднялся со скамейки и, отбросив в сторону замызганную и зачитанную за пару часов ожидания «Комсомольскую правду», заспешил, слегка шаркая ногами, к худому взъерошенному юноше, вышедшему из дверей клиники.

– Володя, ну, что? – сиплым дрожащим голосом спросил мужчина и нежно и осторожно погладил парня по вороту спортивной куртки.

Парень белозубо улыбнулся:

– Ты не поверишь! Врач сказал, что опухоли больше нет. Прикинь? Говорит, быть такого не может, но факт остается фактом. Думает даже, что ему никто и не поверит.

Мужчина прошептал, даже не пытаясь сдержать слезы:

– Я поверю, сын… Я поверю…

Мария ЕрфиловаИгра в кубики

Баба Тома держала в руке нож и целилась острием.

– Сейчас вскроем, – сказала она Соне.

– Баб, а что там?

Баба Тома молча полоснула по клейкой ленте и поддела ножом хрустящую крышку.

– Консервы какие-то. Тут по-нерусскому написано. – Она пошарила рукой в коробке с гуманитарной помощью, раздвинула банки и… случайно ткнула пальцем во что-то маленькое, пружинное.

Посылка запищала!

– Ох! – Баба Тома отпрянула, а ее внучка напротив – чуть ли не нырнула в коробку.

– Обалдеть! – Соня выудила какой-то серый прибор с желтыми кнопками.

Он хрипло выпискивал мелодию, напоминающую «Калинку-малинку».

– Баб, это же тетрис! Электронная игрушка. Я такие по телевизору видела.

На ее лице появилось совсем детское, шкодное выражение, и баба Тома поняла: не к добру находка. Хотя что у Соньки может быть к добру? С тех пор как переехала сюда три месяца назад, сладу с ней не было. Взять хотя бы ту кастрюлю…

* * *

– Почему борщ синий? – строго спрашивает баба Тома.

Она держит прихваткой крышку и старается не наклоняться к кастрюле – уксусный дух впивается в ноздри и песчанит глаза.

– Потому что это не борщ! – говорит Соня, забирает у бабушки половник и зачерпывает голубую жижу – пытается ухватить что-то скользкое, медузовое, зажимает нос пальцами… и выплюхивает из кастрюли штанину.

– Двенадцать лет, а ума нет! – всплескивает руками баба Тома.

– Джинсы! – объявляет Соня. – Сварятся и будут как фирменные.

Баба Тома садится на табурет, машинально вытирает со стола крошки и пристально глядит на внучку: «Какая она была… Белая сладкая булочка, кудряшка… Пела про двух веселых гусей, а теперь сама как гусь – длинная и щипкая». Брови бабы Томы от этих мыслей сдвигаются, и между ними появляется резкая морщина-черта, похожая на стрелку. Стрелка указывает на бабы-Томин нос – острый и уверенный.

– Это те штаны, что мать тебе купила?

– Да, баб, ничего с ними не будет, я же по рецепту!


Припомнив этот случай, баба Тома покачала головой и подумала, что мир сходит с рельс и скоро свалится в какую-нибудь яму. А Соньке это только понравится, потому что из ямы, несомненно, будет гудеть тот самый жуткий голос. Голос, который все лето поет у них в избе…

* * *

На весь дом громыхает магнитофон: певец желает спокойного сна тем, кто ложится спать. Бабе Томе неуютно: «Какой тут может быть спокойный сон – воет, как привидение».

– Соня, – она уже стоит у внучкиной кровати, – а ну выключай этого замогильного.