Спустя несколько мгновений, показавшихся ей чертовой вечностью, Серафима выпрямилась и посмотрела на Марата, с жалостью поджав губы и отрицательно покрутив головой.
Марат спросил:
– Чё?
– Слушай, малыш, он ответил, но тебе его ответ может не понравиться. Он сказал: «Я пошел к Богу, а весь этот мир, похоже, катится в жопу».
Марат, перекатывая желваки, со всей дури саданул кулачищем о стену:
– Ссссука…
– Это не всё. Он просил тебе передать. Год назад вы в бане, напившись водки, спорили, кто из вас первый откинет коньки. Так вот, он выиграл, так что теперь ты должен, как и договаривались, побрить руки и ноги.
Марат глянул на Серафиму, нервно хохотнул, вытирая ладонью окровавленные костяшки, и уже беззлобно повторил: «Сссука».
– Ты же понимаешь, что я тебе не заплачу, да? – спросил он наконец.
Серафима кивнула и впервые за все время не надавила, не приказала, а попросила, бросив взгляд на Сережу:
– Понимаю. Тогда похорони его, пожалуйста. По-братски. Он же человек. И ты человек. Да?
Марат кивнул:
– Схороню. Только что мне теперь делать? Меня же замочат за это бабло.
– О, не волнуйся, ты скорее умрешь от болезни легких, если будешь столько курить, чем от кары Степана Родионовича.
Марат встрепенулся и прищурил глаза на Серафиму:
– Э, слышь, ты и имя человечка знаешь?
Серафима ухмыльнулась и медленно заправила белокурый локон за ухо:
– Малыш, я много чего знаю. И я тебе точно говорю: завязывай ты с этим образом жизни. Или курить хотя бы бросай…
Серафима вышла из машины Марата у Дома культуры и сразу заприметила у входа «кепку». Неужели уже сутки прошли? Или «кепка» не уходила? Или уходила, но вернулась?
Она подошла к женщине, трясущейся пуще прежнего и смотрящей на нее с немыслимой мольбой.
– Я… я нашла еще чуть-чуть денег, я наскребла, – тихо и быстро заговорила та, боясь, что Серафима ее не дослушает, уйдет, исчезнет. – Но… Меньше. Может, вы все-таки получится…
Серафима мягко положила руку на ее плечо и почувствовала, как женщина содрогнулась и словно бы стала еще ниже и нелепей.
– Фото сына есть? Давай сюда, – скомандовала Серафима.
«Кепка» выудила из сумки крохотную черно-белую паспортную фотографию. Серафима быстро глянула на фото и нахмурилась:
– Ты зачем сыну своему врешь? Про отца его?
Глазки «кепки» вдруг виновато забегали, а сама она слегка попятилась:
– О чем вы?
Серафима вздохнула и шумно выдохнула:
– Ты Володеньке своему почему соврала, что его отец вас бросил? Это же неправда. Это ты его бросила, выгнала из дома. И запретила с ребенком видеться. А Володеньке соврала. Зачем? – терпеливо и ласково, словно разговаривая с глупым ребенком, спросила Серафима, но ответить не дала. – Он ведь в обиде на отца. И от этой обиды ужасной у него рак. Ты ему расскажи правду и дай с отцом повидаться.
– Но он ведь тогда меня возненавидит, – скривилась и заскрипела «кепка», утирая крупные слезы на щеках сжатым кулачком.
– А тебе это важнее? Или жизнь Володеньки? – с нажимом, унимая вскипающую внутри бурю, проговорила Серафима и уже спокойно, ясно и холодно пояснила: – Рак у него пройдет, как только с отцом увидится и простит. И тебя простит, ты же для него святая.
Женщина молча закивала, сдерживая рыдания.
Серафима развернулась и заспешила в сторону таксистов-бомбил, кучкующихся на углу Дома культуры.
– А как же деньги? – крикнула ей вслед «кепка», но Серафима лишь махнула рукой в ответ и села на переднее сиденье бежевой «восьмерки».
– Куда ехать, дамочка? – крякнул усатый таксист и повернул ключ зажигания.
– Поехали, я покажу, – ответила ему Серафима и прикрыла саднящие от усталости сухие глаза.
– Прощай, как говорится, браток, пусть земля тебе будет пухом. И без обид, но мне тоже схорониться надо. Ничего личного.
Марат крякнул, махнул обжигающей водки из граненого стакана и поставил его рядом со свежим могильным холмом, над которым возвышался простой деревянный крест с заключенным в оргстекло блеклым черно-белым фото и надписью под ним: «Старовойтов Марат Вячеславович 21.02.1967 – 16.09.1996».
В кармане куртки Марата лежал билет в Казахстан.
Марат достал из штанов пачку Pall Mall, пару мгновений покопался в своей памяти, подумал – и решительно и зло смял сигареты и отбросил в сторону. Цыкнув зубом и скривив рот, прошипел:
– Вот же стерва…
Солнце робко, но настойчиво заглядывало сквозь плотные леса, сооруженные по стенам храма. Сколько ни суетился и ни кланялся отец Михаил в ноги власть имущим всех мастей, денег смог найти лишь на оплату уже возведенных лесов. Отец Михаил сощурился от солнечного света и по-хозяйски заботливо посмотрел на старые фрески и несколько новых икон, установленных на иконостасе. Здесь его когда-то крестили. Буквально за пару недель до того, как храм разграбили, а помещение отдали под нужды местной ячейки коммунистической молодежи. А уже во время Великой Отечественной храм и вовсе разрушили. А ведь когда-то именно здесь служил его дед, преподобный Феофан Краснобаев, а затем отец – Анатолий Краснобаев, расстрелянный вместе с матушкой Пелагеей у самых храмовых ворот. Неужели у него, Михаила, не получится восстановить? И справедливость, и приход… Эх, если бы только рассчитаться с работниками да материал закупить. Даст ли Бог…
Двери храма уютно скрипнули и пропустили невысокую, очень ладную и красивую девушку в длинном коричневом пальто и шелковом голубом платке, накинутом на светловолосую голову. Она приветливо махнула отцу Михаилу рукой, словно давнему знакомому, и он подошел к ней. Она не дала ему и слова сказать:
– Здравствуйте. Я должна вам кое-что передать. Понимаете, мой друг не успел, он умер, но вот это вам от него. – И девушка протянула отцу Михаилу блестящий металлический кейс.
Отец Михаил осторожно взял кейс:
– Умер? Как его зовут, дочь моя? Я буду молиться за упокой его души.
– Сергей, – кратко ответила девушка и, тихим шагом обогнув отца Михаила, пошла в направлении иконостаса.
Отец Михаил зашел в небольшую подсобку, поставил кейс на стол, открыл его и, чтобы не вскрикнуть, прикрыл рот дрожащей рукой: в кейсе доверху разновеликими пачками лежали стодолларовые банкноты.
Отец Михаил захлопнул кейс, стремглав выбежал из подсобки и крикнул девушке, уже открывшей дверь храма, чтобы уйти:
– Дочь моя, скажи, как тебя зовут, чтобы я и за тебя помолился!
Девушка обернулась, дотронувшись рукой до щеки, то ли смахивая слезу, то ли загораживаясь от солнца, и улыбнулась светло и ясно:
– Анна.
Седовласый, небольшого роста мужчина в сером пальто поднялся со скамейки и, отбросив в сторону замызганную и зачитанную за пару часов ожидания «Комсомольскую правду», заспешил, слегка шаркая ногами, к худому взъерошенному юноше, вышедшему из дверей клиники.
– Володя, ну, что? – сиплым дрожащим голосом спросил мужчина и нежно и осторожно погладил парня по вороту спортивной куртки.
Парень белозубо улыбнулся:
– Ты не поверишь! Врач сказал, что опухоли больше нет. Прикинь? Говорит, быть такого не может, но факт остается фактом. Думает даже, что ему никто и не поверит.
Мужчина прошептал, даже не пытаясь сдержать слезы:
– Я поверю, сын… Я поверю…
Мария ЕрфиловаИгра в кубики
Баба Тома держала в руке нож и целилась острием.
– Сейчас вскроем, – сказала она Соне.
– Баб, а что там?
Баба Тома молча полоснула по клейкой ленте и поддела ножом хрустящую крышку.
– Консервы какие-то. Тут по-нерусскому написано. – Она пошарила рукой в коробке с гуманитарной помощью, раздвинула банки и… случайно ткнула пальцем во что-то маленькое, пружинное.
Посылка запищала!
– Ох! – Баба Тома отпрянула, а ее внучка напротив – чуть ли не нырнула в коробку.
– Обалдеть! – Соня выудила какой-то серый прибор с желтыми кнопками.
Он хрипло выпискивал мелодию, напоминающую «Калинку-малинку».
– Баб, это же тетрис! Электронная игрушка. Я такие по телевизору видела.
На ее лице появилось совсем детское, шкодное выражение, и баба Тома поняла: не к добру находка. Хотя что у Соньки может быть к добру? С тех пор как переехала сюда три месяца назад, сладу с ней не было. Взять хотя бы ту кастрюлю…
– Почему борщ синий? – строго спрашивает баба Тома.
Она держит прихваткой крышку и старается не наклоняться к кастрюле – уксусный дух впивается в ноздри и песчанит глаза.
– Потому что это не борщ! – говорит Соня, забирает у бабушки половник и зачерпывает голубую жижу – пытается ухватить что-то скользкое, медузовое, зажимает нос пальцами… и выплюхивает из кастрюли штанину.
– Двенадцать лет, а ума нет! – всплескивает руками баба Тома.
– Джинсы! – объявляет Соня. – Сварятся и будут как фирменные.
Баба Тома садится на табурет, машинально вытирает со стола крошки и пристально глядит на внучку: «Какая она была… Белая сладкая булочка, кудряшка… Пела про двух веселых гусей, а теперь сама как гусь – длинная и щипкая». Брови бабы Томы от этих мыслей сдвигаются, и между ними появляется резкая морщина-черта, похожая на стрелку. Стрелка указывает на бабы-Томин нос – острый и уверенный.
– Это те штаны, что мать тебе купила?
– Да, баб, ничего с ними не будет, я же по рецепту!
Припомнив этот случай, баба Тома покачала головой и подумала, что мир сходит с рельс и скоро свалится в какую-нибудь яму. А Соньке это только понравится, потому что из ямы, несомненно, будет гудеть тот самый жуткий голос. Голос, который все лето поет у них в избе…
На весь дом громыхает магнитофон: певец желает спокойного сна тем, кто ложится спать. Бабе Томе неуютно: «Какой тут может быть спокойный сон – воет, как привидение».
– Соня, – она уже стоит у внучкиной кровати, – а ну выключай этого замогильного.