Удивительные истории о котах — страница 15 из 56

Когда же из Анфисы выпаривалась сентиментальность, она снова начинала ворчать и причитать, что лучше бы Шарика завела, а не скотину-Чапайку, которая намедни опять набезобразничала в сенях. Чапайка чуяла подобное бабкино настроение в самом его изначалье и всегда забиралась на антресоль: и обзор маневров лучше, и презирать сверху удобнее, и мокрым полотенцем – излюбленным Анфисиным аргументом – ее оттуда шиш смахнешь.


Иногда Анфису навещал племянник Илюха с женой Ксанкой, и каждый свой приезд заводил разговор о продаже дома.

– А мене ж куда? – возмущалась Анфиса.

– Так в комнату нашу, – в который раз устало объясняла Ксанка, – а мы вам еще санаторию оплатим. А в городе-то горячая вода, газовая плита, красотень!

– Не поеду! – упиралась Анфиса. – Здеся всю жизнь прожила, здеся и помру!

Илюха смурнел.

– А сгорит изба если?

– А чоб ей гореть?

– А ну если?

– За наследство пужаетесь?

Перебранка могла длиться долго, пока Анфиса не хваталась за сердце.

– Езжай домой, Илюха! Сил моих на тебя нет! Езжай подобру-поздорову!

– А то что? Собачек на меня спустите? Нету собачек-то!

– Кошка зато есть, – зыркала в сторону свернувшейся клубком Чапайки Анфиса.

– И что нам кошка ваша? – хихикала Ксанка.

– А то! – храбрилась Анфиса. – Как бы злобь на вас не затаила!

Илюха с Ксанкой смеялись от души, но уходили ни с чем, и в электричке долго ругали глупую бабку, утешая себя, что даже если старая карга изменит завещание, то закон все равно на их стороне: наследников больше нет.


Анфиса померла в один день с Брежневым, когда Чапайке шел третий год. Гроб поставили на табуретах в единственной комнате. Соседки попричитали, сколько положено, потом, как водится, напились горькой и разошлись по домам беречь здоровье до завтрашних похорон с поминками. Про кошку никто не вспомнил.

Чапайка отсиживалась под лавкой, ночью же, когда изба опустела, вылезла, долго принюхивалась к гробу, наматывала круги вокруг табуретов и тихо выла, не разжимая пасти. И было в той прощальной говорильне всё-всё: и невысказанная хозяйке при жизни ее, Чапайкина, неумелая любовь, и отчаянная обида, что оставила Анфиса ее совсем одну, и жалобы, и брань, и отголоски преданного нытья многочисленных Шариков. Потом Чапайка доела все, что оставалось в доме из понятной ей еды, прыгнула в гроб, свернулась калачиком у Анфисы на животе, под объемной кофтой, и затихла.

Наутро гроб заколотили. Мужики деревенские напились, как принято, еще с утра. Когда несли гроб до погоста, два раза уронили его, и только чей-то семенящий рядом ребятенок заметил: «А баба в гробике плачет». Его поцеловали в маковку, сунули крапчатый каменный пряник, и он тут же забыл о том, что слышал.

А когда опустили гроб в наскоро разрытую в скользком глиноземе дыру и бросили на крышку первые желтые комья, послышался из гроба вопль. И замерли разом деревенские, перекрестились – даже те, кто отродясь того не умел по твердолобой советской биографии. Тихо матерясь, подняли гроб из ямы. Один лишь сосед-почтальон, еле живой от водки, не побоялся, поддел лопатой крышку гроба, Чапайка пулей выскочила, мало кто и заметил, что произошло: будто дымок какой из Анфисы скользнул. Заголосили соседки, мужики по-быстрому заколотили крышку, опустили – кинули – гроб в мокрую яму, засыпали землей и скоренько разошлись.

Поминки справились тихими, соседи сторонились глядеть друг на друга, поели-попили и по домам. Но долго еще вспоминали, как чертик дымком из бабкиного гроба выкурился.


Чапайка с месяц бродяжничала по округе, потом вернулась в деревню – драная и беременная. Помявкала интеллигентно возле соседских дверей. Ей открыли, вынесли нехитрую еду и питье, но в дом не пустили: своих котов полно. Чапайка настаивать не стала. Люди видели, как гордо ушла она по коровьей тропе в лес и не обернулась даже, когда кто-то из старух, признав в ней Анфисину кошку, громко позвал ее.

Родила Чапайка уже к зиме, и где хоронилась все то лютое время, было неведомо. А в марте вернулась по той же коровьей тропе в деревню: шерсть от морозов стала густой, с плотным войлочным подпушком, хвост трубой. Позади, не отставая от матери ни на шаг, семенили двое ее выживших диких котят, черных, как сажа, с рыжими пятнами на мордочках. Крадучись подходила Чапайка к Анфисиной избе и принюхивалась. На снегу следов не оставляла – заштриховывала хвостом: лес научил. Потом уходила. И возвращалась вновь.

Пока котята прятались в поленнице, Чапайка тенью проскальзывала на оконный карниз, осторожно заглядывала в глубь дома и долго наблюдала, как Илюха, пьяный ли, трезвый ли, шуршит по горнице, строгает что-то Анфисиным тесаком, ругается с женой Ксанкой, а та подает на стол ужин в Анфисиных тарелках – белых, с желтыми листиками, или чай заваривает в бабкином любимом чайничке – алом, с горошинами на пухлых боках.

На третий свой визит Чапайка увидела, как Ксанка вспорола Анфисину перину – нарочно или случайно – и пестрые курьи перья кособокими бабочками разлетелись по комнате. Чапайка зашипела в заиндевелое оконное стекло, спрыгнула с карниза, шмыгнула на крыльцо и приоткрыла лапой незапертую дверь. Чужие запахи в сенях ей не понравились, она фыркнула, исцарапала Илюхину кроличью шапку, а когда Ксанка выглянула из горницы на шум, спряталась за кадкой и затихла. Ксанка огляделась, щуря глаза, сплюнула и пошла хозяйничать дальше.

Через полчаса в избу пришли гости, долго гоготали в сенях, скинули мокрые от мартовской влаги полушубки прямо на пол. Чапайка с удовольствием все это пометила, брезгливо отряхнула лапы, умылась и посмотрела на дымовую трубу. Очень внимательно посмотрела.

Гости сели за стол, хозяева подали закуску, к ней водку. Когда разговоры стали громче, бабий смех визгливей, а Илюхины матюги махористей, что-то произошло. Что – потом каждый рассказывал на свой лад, привирая с новым разом все кудрявей. Какой-то гость икнул и поднес палец к губам: тсссс! Все замолчали, прислушались. И мигом заиндевели их глаза, а осовевшие от водки лица вытянулись…

…Стены лаяли. Откуда тек этот звук, было неведомо. Со всех углов горницы, из-за печки, из подмигивающего глаза японки с модного городского настенного календаря, из оскала деда Василия с портрета, снятого со стены и служившего Ксанке крышкой на огурцовой кадке, из каждой чашки и каждого стакана, из всех щелей – тянулся вой. Будто младенчика душат. А за воем – лай. Собака ли плачет, леший ли икает, но словно ожили разом все сдохшие Анфисины Шарики и гонят нечисть из хозяйкиной избы.

Минуту сидели люди не шелохнувшись, протрезвели вмиг, и кто-то из гостей к месту вспомнил, как хныкало в гробу у мертвой бабки и как потом черный дымок вырвался, когда крышку приоткрыли. И с визгом бросились вон из избы – сначала бабы, за ними мужики. Ошалевшие Илюха с Ксанкой – в чем были, по мартовскому талому снегу в тапках – сразу за батюшкой на конец деревни, чтобы освятил дом, да прямо сию минуту, не мешкая.

А Чапайка вылезла из дымохода, прочихалась, прыгнула на стол да в прыжке задела хвостом настольный светильник. Лампа упала, колпак разбился вдребезги, вмиг вспыхнула скатерть. Чапайка вздыбила шерсть, схватила колбасу и пулей вылетела из дома.

Пока котята уплетали за обе щеки ломоть докторской, Чапайка, сидя на поленнице, с какой-то жадной радостью смотрела, как пляшут на оконных стеклах оранжевые сполохи и валит из форточки сизо-черный дым. Когда пламя, вырвавшись на свободу, лизнуло крытую гонтом плохенькую крышу бывшего ее дома, Чапайка спрыгнула с поленницы и гордо зашагала прочь, уже не заметая хвостом следов.

Из соседей, выбежавших на пожар и засуетившихся вокруг горящей избы, ее заметил только пьяница почтальон.

– А не Анфискина ли кошка там? И котятки с нею, – начал было он, но на него цыкнули, всучили ведро, велели черпать снег.

А больше Чапайку никто в деревне не видел. Только рано на заре приходила она с котятами к сгоревшему дотла Анфисиному дому, сидела на черных углях, нюхала головешки. И говорила что-то на басовито-тягучем, одной ей понятном языке.

Да и еще люди рассказывали, будто лает кто на пепелище. Видать, шептались, могилки Шариковы потревожили. Бедные, бедные собачки! И долго потом никто не строился на Анфисином дворе – ни Илюха с Ксанкой, бежавшие из деревни, даже не попрощавшись с соседями, ни другие, зарившиеся на хороший участок. Место, говорили, гиблое. Собачье.

Владимир Орестов

Барсик

Играть в карты с собственным котом – сомнительное удовольствие.

Мало того, что эта скотина постоянно пыталась мухлевать и то и дело бросала в мой адрес едкие замечания, так она еще требовала, чтобы я передвигал и ее карты тоже – лапы у Барсика, к счастью, остались прежними, кошачьими.

В отличие от интеллекта.

Я с тоской посмотрел в глаза кота, возлежавшего на столе передо мной, и попытался понять: осталось ли в этом инфернальном саркастическом чудовище хоть что-то от моего милого, хоть и чуточку туповатого домашнего любимца, обожавшего бегать за лазерной указкой.

Кроме лазера, дома у него особо развлечений не было – да и какие вообще могут быть развлечения у домашнего кота – поесть, да поспать, да за птичками понаблюдать…

Правда, Барсик в той прошлой жизни любил еще и карточные игры. Хотя что значит любил? Просто стоило друзьям прийти ко мне на партию в покер, он тут же запрыгивал на холодильник и проводил там весь вечер, внимательно следя за движениями карт.

– М-ряу! – раздраженно выдал Барсик и царапнул стол. – Открывай!

Я вздохнул – желтые глаза напротив были совершенно непроницаемы – и перевернул карты. С учетом лежащих на столе – получилось две пары.

Барсик довольно мурлыкнул и ударил лапой по столу:

– Теперь переверни мои!

Где-то секунду я смотрел на комбинацию кота – скотина собрала фул-хаус. В уши били пронзительные вопли Барсика – тот праздновал победу.

«Хорошо, что он не может демонически смеяться, как великий и ужасный Лешка Петров! – подумал я и тут же отметил: – Пока не может…»