– Дело не в этом, – возразило бесплотное радио. – Всегда можно полностью восстановиться. Ваша медицина еще не доросла до этого, но ей и не нужно. Все зависит от человека и от того, что он увидел и решил в этой Комнате-Коме. И в тех случаях, когда человек решил, что там ему делать больше нечего, решил не возвращаться, но по какой-то нелепой случайности наша система дала сбой, и он все-таки вернулся – о, боги, как нам тогда неловко! Как он тогда мучается! Пазлы не подошли друг к другу. Вообще из разных коробок. Таких бедняг мы в конце концов приканчиваем. Грязная работа. Но это наши ошибки, нам их и исправлять. И даже не думай спрашивать, чья – «наша». Если решишь вернуться, ты не вспомнишь, так что это будет лишней озвученной информацией. А если решишь умереть – тем более.
Я заходил по палате. Почему здесь так тихо? Почему никто ни разу не зашел? Могу ли я выйти в коридор? Что же все-таки это за радио? И почему, если можно полностью восстановиться, кто-то может не захотеть вернуться?
– Нет никакого коридора, глупый ты человек. Ты в коме. В комнате. Из нее нет коридоров. И если хочешь знать, на той стороне в твою палату иногда заходит медицинский персонал.
– А кто еще? – спросил я, проклиная слишком явную надежду в голосе – в голоске даже, ставшем вдруг до неприличия мягким.
– А вот тут мы подошли к вопросу о том, почему кто-то может не захотеть вернуться, – заскворчало радио. – Сядь, пожалуйста, на стул. Меня немного отвлекает твое мельтешение.
Я сел. Увядшие ромашки смотрели на меня тусклыми желтыми глазами с поникшими белыми ресницами.
– В этой комнате понимаешь наконец, счастлив ли ты. Узнаешь цену себе и своему окружению. Времени подумать обо всем более чем достаточно. А чем дольше думаешь, тем больше выводов делаешь. Самый последний – решающий.
«Комната, в которой узнаешь правду», – вспомнил я.
– Большинство из тех, кто мог бы вернуться, но не захотел этого делать, приняли решение не просто так. Их подкосило осознание того, насколько они на самом деле одиноки и насколько ошибались в том, что считали правдой. В отношениях, людях, ценностях. Они наблюдали, как их покидают друзья, метнувшись к тем, кого раньше высмеивали или на кого никогда не хотели быть похожими. Любимые. Жены и мужья, не нашедшие в себе достаточно любви, чтобы убедить их остаться, устало ждущие, когда все это закончится. Девушки и парни, с чистой совестью уходящие к другим, даже не дождавшись. Дети, все реже и реже втискивающие в свое расписание визит для галочки. Родители, упивающиеся своим горем, купающиеся в нем, забыв про его причину. Бизнес-партнеры, с радостью присваивающие себе часть их состояния и долю в общем деле. Пелена, спадающая с глаз, бьет сильно и сразу по всей жизни. Не все могут принять правду. К кому-то вообще никто не приходит, и человек, предоставленный размышлениям, просто сливается с этой комнатой, не испытывая никаких сожалений, кроме тех, что не сделал этого раньше.
– Ну, с этим у меня всё в порядке, – сказал я.
– С чем это?
– Да со всем! Я счастливый человек. И уверен, ко мне все пришли бы. Уже приходили, верно? – кивнул я на ромашки.
– Верно, – отозвалось радио. – И как ты видишь, ромашки уже завяли. Ты здесь не первый день. Вообще-то, последний. Сегодня тебе надо принять решение. Так что давай посмотрим.
– На что?
– На то, что здесь было.
В комнате погас свет. Я покрепче вцепился в стул – то ли от неожиданности, то ли боясь, что меня что-то с него скинет, но ничего не произошло. Свет снова включился, и в палате оказались врачи, которые что-то настраивали на приборах, шевелили связанные со мной трубки, тыкали в кнопки на аппаратуре. Меня они не видели. Я попытался что-то сказать и встать со стула, но ничего не вышло. Я был нем и невидим. Прозрачное привидение. Ромашек на тумбочке не было. Только какие-то неприятные медицинские инструменты.
Потом стали появляться посетители. Не имея понятия, какой в данный момент день или время суток, я просто жадно вглядывался и вслушивался. Иногда даже плакал. Под конец плакал много. Действительно комната открытий. Сразу скажу: никто из коллег ко мне так и не зашел. Ни один. Ни тот, которому я все время по доброте душевной чинил компьютер, ни тот, кого все время прикрывал, поддерживая его ложь начальнику и жене, ни тот, который три раза в неделю жаловался мне на жизнь за кружкой пива и как минимум раз в две недели воровал мои идеи для проектов. Никто. Черт с ними. Никогда не считал их достойными.
Врешь, ты был рад, что можешь им услужить. Они просто использовали тебя, наверняка еще и смеялись при этом между собой. Черт. Ладно. Да. Комната-долбаной-правды.
Первой, конечно, пришла мама. Принесла яблочный пирог, который поставила на тумбочку, и пакет мандаринов. Я решил, что у нее шок, иначе зачем бы она в здравом уме потащила коматознику продукты? Медсестра сказала ей (да и всем остальным), что со мной можно и нужно разговаривать, что это даже может быть полезно, и мама сказала «конечно-конечно», но за весь первый визит не произнесла ни слова. Только плакала, плакала так горько, словно я уже мертв, и, наверное, для нее это почти так и было, и мне так хотелось ее утешить, но я не мог. Она плакала, держала меня за руку, а потом ела яблочный пирог. Мандарины отдала медсестре. Сказала, что скоро придет снова.
Потом неожиданно прискакала соседка. У меня была молодая кошка, и она, кажется, меня ненавидела. Я так думаю. Не знаю, кто кормит ее, пока я в коме (точно не мама), и кто будет ее кормить, если я все же умру (тоже не она). Но, когда в палате внезапно возникла соседка, одной проблемой стало меньше. Честно говоря, я ее совсем не ждал. «Поправляйся, милок, – сказала она, хотя искренности в этих словах было еще меньше, чем смысла. – Я пока заберу твою котюню. Будет мне другом и опорой. Она у тебя такая хорошая, красивая, породистая. Наконец-то деньжат подзаработаю. Все мои подружки котят продают, да те не такие породные, как твоя! Вот хоть пользу будет мне приносить. А ты поправляйся, дружок. Кошка твоя в надежных руках. Но сильно не торопись. Мне хотя бы парочку пометов надо будет продать».
На этих словах соседка поспешила ретироваться. Вряд ли моя кошка будет ей другом и опорой. Не уверен, что они сойдутся характерами и мечты о золотых котятах осуществятся. Она всегда была своенравной: то в тапки другу нассыт, то девушку поцарапает, то матери под ноги бросится. Скорее всего, кошка сбежит и начнет жизнь заново. Ну, она такая – не пропадет.
Потом снова пришла мама. Я был рад ее видеть, но в целом визит оставил тягостное впечатление. Во второй раз она дрожащим голосом читала мне книгу. Книгу моего покойного брата. Он не был писателем или поэтом, но на маленькую книжонку, изданную за свой счет, настрочил стишков, которые я (и, честно говоря, не только я, но и все, кому я их когда-либо показывал; это лишь убеждало меня в собственной правоте) всегда считал бездарными и до тошноты пафосными. Я их ненавидел, но маме никогда не говорил, потому что, с тех пор как брат погиб, все, связанное с ним, стало священным.
Этот ее второй визит вернул меня в прошлое. С братом мы не ладили с детства – слишком мы были разными. В душе я надеялся, что мама больше любит меня, младшенького. В общем-то, у меня не было причин думать иначе. Но в тот день, когда я категорически отказался идти с отцом на охоту – тот любил пострелять и даже имел все необходимые лицензии, – и отец, разозлившись, потащил с собой брата, а потом они оба подорвались на какой-то старой военной мине, зарытой в лесу, мама не разговаривала со мной целый месяц. Я понял, что это не из-за отца, потому что его комната быстро стала гостевой, а комната брата так и осталась нетронутой. Не исключено, что она до сих пор в том же состоянии: комод-алтарь с игрушками и фотографиями в рамках, кровать не застелена, одеяло отброшено, словно брат вышел ночью на кухню или в туалет и вот-вот вернется лечь спать, при этом для всех остальных дверь в святилище заперта на ключ. Не знаю. Я давно живу отдельно.
Через месяц после трагедии мама опомнилась и стала выплескивать на меня всю свою любовь, которой в ней было заложено на двоих детей. Меня все-таки полюбили. Только вот этот месяц навсегда оставил отпечаток: отец погиб (его, в отличие от брата, я любил), мама замкнулась в себе, не заботясь об оставшемся сыне; унылые дождливые похороны, тягостные соболезнования, пугающе живая комната брата и какая-то пустота в душе. Никто не рассказывал мне о смерти, о том, что будет после нее, и о том, что это может случиться с моими родными и так скоро. Никто не предупреждал, как тяжело будет. Не говорил, что каждый переносит утрату по-своему. Мне пришлось узнать все это на собственном опыте.
Взрослея, я начал понимать, что мамина любовь отдает какой-то наигранностью, ей не хватало искренности, теплоты, словно это было не светлым чувством, а механикой. Светлое чувство, видимо, осталось запертым в комнате брата. Но я был рад и этому. Потому что иначе я остался бы один в целом мире. Для меня это самое ужасное, что может случиться. Пока ты еще жив, конечно. И поэтому сейчас, понимая, что я могу навсегда исчезнуть и оставить маму в одиночестве, я знал: нельзя так с ней поступать. Возможно, она этого не переживет. Механика или нет, а она этого не заслуживает.
Но все-таки самое последнее, что я хотел бы слышать от своей мамы, находясь в коме, это бездарные стишки мертвого брата, которого, видимо, мне никогда уже не превзойти. Обидно. Хотя, пожалуй, это не совсем подходящее слово. Не знаю, есть ли такое вообще. Во второй визит мама не плакала, но мне было еще тяжелее, чем в первый. Радио было право: время на раздумья и самокопание дает свои плоды.
Следующий посетитель – и какая радость! Наконец-то! Когда пришла моя девушка, моя любовь, моя невеста (я вспомнил! в тот день я ехал в ювелирный за кольцом, чтобы сделать ей предложение!), я воспрял духом. Она долго разговаривала с врачом, а потом вошла и поставила букет свежих ромашек в вазу на тумбочке. «Как же так, – заплакала она, – ну почему, почему, почему?» Плечи ее сотрясались от рыданий, и я почти забыл про маму – так больно мне было видеть свою любимую и не иметь возможности ее утешить. Она все плакала и говорила, что любит меня, и я отвечал ей тем же, буквально кричал о любви, но она меня не слышала. Она просила меня вернуться, и я хотел остановить все это и сказать радио, что я возвращаюсь, хватит с меня этой Комнаты-Комы, но у меня ничего не вышло. Ее мягкий весенний голос, который я могу слушать бесконечно, от слез стал хриплым и каким-то чужим. Любимая обняла меня и плакала дальше и, кажется, даже заснула, проведя рядом со мной ночь. Я не уверен, потому что, как я уже говорил, осознание времени суток было для меня недоступно. Недоступны были для меня и прикосновения: мне хотелось дотронуться до ее мягких пшеничных волос, пропустить их светлый шелк сквозь пальцы, поцеловать каждую веснушку на ее нежных щеках, уткнуться лбом в ее лоб, почувствовать, как внутри все замирает, как мы становимся одним целым…