й из букв), но ее значение для нашего понимания окружающего мира, издательской индустрии и устройства читательской аудитории трудно переоценить. Словом, важность и масштаб не всегда описываются в художественных категориях, поэтому я стараюсь не воротить нос и от книг, скажем так, «альтернативно важных». В конце концов, литература – это же не только про искусство, но и про мир вокруг нас.
Владимир Маканин
Асан
Одна из главных претензий к новому роману Владимира Маканина (помимо, разумеется, дежурных и, увы, вполне обоснованных упреков в фактических неточностях) сводится к следующему: стоит ли возводить на пьедестал столь прозаическую личность, как его центральный персонаж майор Александр Жилин? Можно ли искренне прочить на позицию героя человека, в котором нет решительно ничего героического? Достоин ли восхищения военный, беззастенчиво пользующийся своими служебными возможностями для личного обогащения, да еще в местах, где льется кровь и где, вероятно, несложно найти примеры настоящего мужества и героизма?
На этом моменте стоит остановиться поподробнее. Капитан Малкольм Рейнольдс, главный герой культового сериала «Светлячок», в одном из ключевых эпизодов произносит фразу, четче других описывающую сущность героизма в условиях войны: «Герой – это человек, лично виновный в гибели других». В этом смысле маканинский майор в самом деле вовсе не герой: на его руках нет крови, даже в бою он думает не столько о победе и подвиге, сколько о том, как бы спасти свою собственную и парочку чужих шкур. Если же в военных действиях наступает небольшая передышка, то, вместо того чтобы чистить «кивер, весь избитый», майор приторговывает казенным бензином, за скромную мзду ищет попавших в чеченский плен солдатиков, выпивает с приехавшим погостить отцом…
Подобный подход крайне неорганичен в рамках российской культуры, в основе которой по сей день лежит максималистская по своей сути жизненная стратегия «или грудь в крестах, или голова в кустах», а Александр Матросов с его бесконечно красивым броском на амбразуру по-прежнему воспринимается как образец для подражания.
Именно поэтому Жилин, «интендантская крыса», циник и прагматик, вопиющим образом выбивается из традиционной военной эстетики. Даже приземленно-бытовой Василий Теркин едва ли возьмет его в свои литературные сыновья. Несмотря на относительно невысокий уровень пафоса, герой Александра Твардовского был честным солдатом в том смысле, что видел в войне свое основное место работы, – в отличие от майора Сашика, работающего на войне «по совместительству» и видящего в ней лишь способ организации собственного небольшого бизнеса.
Однако (и об этом Маканин напоминает читателю при каждом удобном случае) Жилин – бизнесмен честный, не хищник и не бандит. Его бизнес прозрачен и открыт настолько, насколько это возможно в данной конкретной ситуации. Жилин не пытается любой ценой урвать кусок побольше, он помнит о соблюдении экологического баланса внутри военной машины, он честен с партнерами и даже с врагами всегда пытается договориться по-человечески – как, например, в одной из самых ярких сцен романа, где Жилин выторговывает у боевиков жизнь пары десятков напившихся до беспамятства новобранцев.
Иными словами, он всего лишь переносит в условия войны те самые этические принципы, которые мы считаем нормальными и здоровыми в повседневной мирной жизни, тем самым обживая и очеловечивая патологическую и бесчеловечную ситуацию. И как результат, оказывается гораздо гуманнее, надежней и благородней всех тех, кто жаждет «порвать чичей» или высокопарно рассуждает о том, что «война – скверная штука». Неслучайно именно к нему, а не к его куда более героическим и молодцеватым сослуживцам тянутся за помощью и утешением и чеченские старики, и отбившиеся от своей части контуженые солдатики, и почти потерявшие надежду солдатские матери.
Роман Владимира Маканина – мощная, мудрая и яркая метафора; нет, не чеченской войны и даже не войны как таковой, но всей нашей сегодняшней жизни. Подобно тому, как Сашик пытается сохранить нормальные человеческие ценности в условиях войны, все мы выживаем в неспокойном, неуютном и враждебном мире в первую очередь за счет прагматичного, трезвого и спокойного отношения к происходящему. Того самого, которое герой «Чумы» Альбера Камю именовал «светлой устойчивостью будней» и без которого мир имел бы гораздо меньше шансов на продолжение собственной истории.
Михаил Гиголашвили
Чертово колесо
Тбилиси, 1987 год. Наркоманы колются, барыги сбывают наркоманам «дурь», наркоманы кидают барыг, менты (сами чуть не поголовно сидящие на игле) ловят наркоманов, отнимают у них добытое зелье – но лишь для того, чтобы снова пустить его в оборот. «Дурь» опять попадает к барыгам, те снова толкают ее наркоманам… Сотни фигур движутся по этому бесконечному кругу, не в силах ни разомкнуть его, ни прервать движенье. В воздухе разлиты смутные тревога и напряжение. Эпоха замерла и балансирует на грани великого перелома.
Роман Михаила Гиголашвили «Чертово колесо» не зря так называется: вся композиция этого восьмисотстраничного тома и в самом деле подобна колесу или, вернее, множеству больших и малых колесиков. Сколько бы ни надеялся читатель на благополучный исход, ни одному из героев так и не удастся соскочить, сбежать, обнаружить спасительный зазор в роковой окружности своей судьбы и выбраться, наконец, на волю. Все усилия тщетны – описав несколько десятков концентрических кругов, роман возвращается точно в ту же точку, в которой начался: отделение милиции, душная ночь, инспектор пишет протокол, за стеной насилуют наркоманку… Чертово колесо продолжает свое неумолимое вращение.
К числу наименее известных последствий горбачевской антиалкогольной кампании относится стремительный рост числа наркоманов: во второй половине восьмидесятых проблема, никогда прежде не считавшаяся в Союзе особенно острой, обрела совершенно невиданный размах. Михаил Гиголашвили, живший в те годы в Тбилиси, собственными глазами наблюдал, как стремительно наркомания завоевывала Грузию, и излагает свои наблюдения по-журналистски энергично и жестко, не стремясь искусственно шокировать читателя, но и не пытаясь поберечь его чувства.
Журнализм (или даже «новый журнализм», если вспомнить о популярнрм американском литературном тренде семидесятых годов) – вообще едва ли не ключевое слово применительно к прозе Гиголашвили. Мастерски дирижируя перемещениями нескольких сотен героев в пространстве от Амстердама до Узбекистана, он в то же время не забывает и о том, что в газетно-журнальном мире принято называть «фактурой». Однако то, что двадцать лет назад потянуло бы на лихое журналистское расследование, сегодня становится материалом для по-настоящему большой прозы.
Из множества частных историй и сложнейшей паутины сюжетных линий, каждая из которых в конце концов непременно свернется в обособленное маленькое колечко, Гиголашвили собирает поразительно масштабную панораму перестроечной эпохи. Представители самых разных слоев – богема, уголовники, журналисты, первые постсоветские предприниматели, рыночные торговцы, милиционеры, партийные функционеры, девушки без определенных занятий – в погоне за призрачным кайфом следуют собственными путями, однако из переплетения их судеб складывается полотно совершенно эпического размаха. Сквозь мелкие детали, сквозь чутко расслышанные фразы и точно схваченные общественные настроения, ожидания и страхи с каждой страницей всё яснее проступает сложный, страшный и волнующий образ великой империи накануне распада.
А наркотики? Ну, что наркотики – они в этом плотном, густонаселенном, без преувеличения эпохальном романе выполняют роль машинного масла, не более. Простая смазка, позволяющая привести в движение циклопическую, но при всем том поразительно изящную и легкую конструкцию.
Захват Московии
«Захват Московии» – неформальное продолжение предыдущего романа писателя, нашумевшего «Чертова колеса». В фокус авторского внимания опять попадает беспредельная, полубандитская-полументовская (а чаще и бандитская, и ментовская одновременно) среда. И то, что на смену наркоманскому Тбилиси 1987 года на сей раз приходят послекризисные Питер и Москва образца 2009-го, не так важно – с реалиями автор знаком главным образом по материалам прессы, поэтому большой разницы между двумя этими хронотопами не замечает. Неслучайно же один из главных героев «Колеса» – коррумпированный милиционер-садист Гурам Майсурадзе – плавно перекочевывает из одного романа в другой, не претерпевая при этом практически никаких изменений – даже почти не состарившись.
Впрочем, есть и различия. Если в «Чертовом колесе» читателю предлагалась полновесная и мощная полифония, то в «Захвате Московии» легко обнаружить явного протагониста – эдакого чуть осовремененного дурачка-Симплициссимуса, наивным и вместе с тем цепким взглядом выхватывающего из окружающей его действительности колоритные детали. В этой роли выступает немецкий студент Манфред (сокращенно Фредя) – славист и большой русофил, приезжающий в нашу страну совершенствовать язык, но в какой-то момент оказывающийся на нарах в обществе уголовников – ну, и милейшего полковника Майсурадзе, разумеется. Современные фрагменты чередуются в романе с историческими вкраплениями – записками Генриха Штадена, немецкого опричника и приближенного Ивана Грозного, который, по версии Гиголашвили, доводится нашему знакомому Фреде отдаленным предком. Параллели между судьбами двух немцев – прапрадеда и праправнука – призваны пролить свет на (surprise!) абсурдное устройство российской жизни и необъяснимое комичнейшее почтение, с которым аборигены издревле относятся к любому – даже самому нелепому – иностранцу.
Странно было бы скрывать, что после жесткого, многоголосого, документально-точного и при всем том совершенно пронзительного «Чертова колеса» «Захват Московии» производит впечатление, мягко скажем, менее яркое. Отчасти дело в многочисленных фактологических приблизительностях, от которых текст приобретает приятную округлость вместе с совсем не приятной расплывчатостью и условностью. Отчасти же – в том, что, взявшись отрабатывать классический старомодный прием – немытая Россия глазами простодушного иностранца, – Гиголашвили ни в какой момент не пытается выйти за его рамки или хоть как-то нарушить жанровые ожидания. Как результат, роман производит впечатление переводного: да, именно такой – вторичный, предсказуемый, местами забавный, но по большей части утомительно наивный – текст о России мог бы написать какой-нибудь всамделишний Фредя, черпающий вдохновение и информацию об этой стране из романов Достоевского да страшилок друзей, попавших там в тысяча девятьсот лохматом году в неприятную историю.