Удивительные приключения рыбы-лоцмана — страница 26 из 52

Черная обезьяна

[83]

За годы литературной карьеры нижегородец Захар Прилепин успел добиться очень многого. В первую очередь – безоговорочного внимания к любому своему слову. Очевидно, что и его роман «Черная обезьяна» – первый художественный текст после четырехлетней паузы – тоже будет прочитан более чем внимательно, разобран на смыслы и приемы, тщательно изучен, богато осмыслен и глубоко интерпретирован. И, в общем, это справедливо: пульсирующая в каждой прилепинской строчке энергия и невероятный вербальный дар, заставляющий привычные предметы наливаться новыми, порой пугающе яркими, цветами – вещи настолько редкие, что, пожалуй, даже самоценные. Однако (и утаивать это обстоятельство от будущего читателя нечестно) «Черная обезьяна» – чтение престранное и не сказать, чтоб особо приятное.

Роман выдержан в почтенном жанре, суть которого вкратце можно сформулировать как «талантливый литератор спускается в свой персональный ад». Главный герой (писатель и журналист, женат, двое детей – мальчик и девочка, морально неустойчив, близок к некоторым представителям властных структур, много курит) переживает глубочайший внутренний кризис, в ходе которого бесцельно наматывает круги по столице и ее окрестностям. Формальный повод для этих бестолковых метаний – попытка разгадать тайну необычных детей, которых ему зачем-то показывают в засекреченной правительственной лаборатории. Вроде бы, эти дети – представители какого-то нового биологического вида, начисто лишенного сочувствия и симпатии к себе подобным. Иными словами – то ли потенциальные, то ли уже вполне состоявшиеся убийцы, изверги и насильники.

Силясь понять, что же на самом деле не так с этими «недоростками», герой окончательно запутывает и усложняет свою и без того-то непростую жизнь. Он безвозвратно портит отношения с женой, ссорится с любовницей, становится причиной гибели привокзальной проститутки, теряет работу, а в довершение всех бед обретает врага в виде бывшего друга детства – ныне влиятельного и немного демонического человека из президентской администрации.

Что еще надо знать о романе «Черная обезьяна»? Что главная загадка в нем так и останется неразгаданной. Что жена главного героя сначала исчезнет, но после найдется в сумасшедшем доме. Что в книге много страшных, мучительных и откровенно чернушных сцен (начиная от сожжения в печке новорожденных котят и заканчивая зверской расправой с отрядом голубых касок, учиненной подростками в одной из африканских стран). Что количество крови, спермы, желчи и иных субстанций, разлитых и размазанных по страницам «Черной обезьяны», едва ли оправдывается какой-либо сюжетной необходимостью. И что стиль Прилепина как всегда безупречен – если, разумеется, под безупречностью понимать безотказную способность ставить дыбом шерсть у читателя на загривке.

Словом, престранная книга – как и было сказано выше. Ну, что ж – кому другому это, может, с рук бы и не сошло. Но не Прилепину. Прилепин – заслужил свое право говорить странное. Даже если понять, зачем и почему он это делает, заведомо не представляется возможным.

Обитель

[84]

Несколько лет назад я была членом жюри литературной премии «НоС» (ориентированной, как известно, на поддержку «новой словесности» и «новой социальности» в литературе). И вот тогда, глядя на лонг-лист и пытаясь различить в нем какую-то закономерность и тенденцию, мы с коллегами вдруг поняли, что самый актуальный тренд в современной прозе – это рефлексия прошлого. На дворе стоял 2012 год, и всем почему-то эта идея показалась ужасно смешной и нелепой («будущее русской литературы – это ее прошлое, ну надо же!»), однако прошло несколько лет, и стало понятно, что мы тогда были совершенно правы. Книги, сильнее прочих будоражащие мысль и волнующие чувства сегодня, – это книги о прошлом, и в первую очередь книги, так или иначе интегрирующие, прорабатывающие травму XX века.

В этом ряду «Обитель» Захара Прилепина, конечно же, стоит под твердым номером один – и хронологически, и семантически. Большой и традиционный, на первый взгляд очень респектабельный, полнокровный, многолюдный и многоголосый роман о Соловках удивительным образом оказался одним из самых болевых и провокативных текстов, написанных за последние пару десятилетий. А мысли, в нем звучащие, до сих пор остаются подспудным лейтмотивом всех дальнейших дискуссий о, извините за пафос, судьбах России и ее перспективах.

Строго говоря, сюжета как такового в весьма динамичной и ничуть не скучной «Обители» нет – главный герой, молодой человек по имени Артем, попадает на Соловки за преступление, долгое время остающееся читателю неизвестным (именно эта интрига обеспечивает роману какую-никакую цельность и связность), и неожиданно для самого себя оказывается посреди эдакого макета России в миниатюре. Дальнейшее повествование – исследование, постижение и освоение Артемом этого нового, компактного и вместе с тем бесконечно разнообразного мира, органично включающего в себя пространство от еврея до архиерея, от классического чеховского интеллигента до блатного урки и от эстетствующего большевика-декадента до женщины-эмансипе. Чтобы вместить в себя этот неимоверный новый опыт, Артему приходится трансформироваться самому, становясь под конец уже не живым человеком, но неким ходячим и разговаривающим конструктом, идеальным хранилищем для всех пороков (весьма многочисленных) и добродетелей (довольно скромных), присущих русскому – в самом широком смысле этого слова – обществу.

Пожалуй, предельная размытость образа Артема (когда герою не хватает валентностей для того, чтобы освоить очередной отсек соловецкого мира, Прилепин недрогнувшей рукой пририсовывает ему дополнительную руку, ухо или, допустим, хвост) могла бы считаться серьезным недостатком романа, однако всерьез критиковать за это «Обитель» глупо. Довольно быстро читатель понимает, что романная функция Артема – не в демонстрации способностей человека адаптироваться к поистине адским условиям (если верить Прилепину, способностей практически безграничных). Задача протагониста – выслушивать множество монологов, наблюдать и изредка катализировать множество человеческих конфликтов, штучных и уникальных, но при этом вполне типовых, возникающих в замкнутом мире Соловков, но максимально полно описывающих русский мир в целом.

Однако и демонстрация всего этого цветущего (и, надо сказать, весьма отталкивающего) многообразия не является для Прилепина сверхзадачей. Он пишет не очередную энциклопедию русской жизни, но (и вот это, на самом деле, становится понятно только к середине романа) историко-философский трактат, суть которого в максимально кратком изложении сводится к известной максиме «нет наказания без вины».

Все герои (и Артем – не исключение), как постепенно выясняется, так или иначе виновны – не всегда в тех прегрешениях, за которые угодили в лагерь, но людей, терпящих наказание безвинно, среди них нет. Более того, даже сама граница между тюремщиками и заключенными, между субъектами и объектами издевательств и пыток крайне размыта, и не только потому, что первые периодически перетекают в категорию вторых, но и потому, что все они представляют единую общность, спаянную едиными правилами и, как ни удивительно, единой системой ценностей. А поскольку Соловки изначально позиционируются как Россия в миниатюре, следующий логический шаг напрашивается сам собой: Соловки – и шире: ГУЛАГ в целом – были не противоестественным актом насилия, не результатом злобного торжества одной (плохой) стороны конфликта над другой (хорошей), но, по сути дела, следствием некого порочного и страшного всеобщего консенсуса. Ну, или если посмотреть на дело с религиозной точки зрения, актом тотального искупления накопленного за много веков порока и греха. Таким образом, Прилепин одним ударом рушит оставшуюся нам в наследство от времен перестройки с гласностью концепцию, делившую общество сталинской эпохи на жертв и палачей, на светлых мучеников и мрачных исчадий. В прилепинской реальности нет хороших и безгрешных, а раз так, то любая мерзость оказывается дозволенной.

Можно и, более того, нужно спорить о нравственной состоятельности подобного видения мира (особенно в наше время, когда в худшем случае легитимизация, а в лучшем случае мягкое забвение ужасов сталинской эпохи становится de facto общественной нормой). Утверждение, согласно которому наказание всегда справедливо, а меру этого наказания определяет исключительно общий уровень озверения (или, напротив, гуманизации) общества, выглядит одновременно сомнительным логически и ущербным этически. Однако с одним из прилепинских тезисов трудно поспорить: попытки провести четкую границу между добром и злом применительно к прошлому мало того, что непродуктивны, так еще и чреваты новым витком насилия и отчуждения уже в настоящем, а принятие собственной истории – штука, конечно, необходимая, но при этом гораздо менее приятная и благостная, чем принято считать. Коротко говоря, всем любителям порассуждать о том, что бенефициары сегодняшнего режима – это «внуки стукачей и вертухаев», в то время как люди, ему противостоящие и от него страдающие, непременно ведут свой благородный род от жертв сталинского режима, есть повод задуматься над своими убеждениями. Евгеника – штука ложная и порочная, как ее ни разверни.

Семь жизней

[85]

В российских литературных реалиях рассказ имеет репутацию жанра служебного, тренировочного. Дескать, напишешь один рассказ, потом другой, набьешь руку, а потом сразу роман – и вот тут-то тебе общественное признание, слава и почет. На практике, как правило, всё происходит наоборот: во-первых, потому, что написать хороший рассказ часто бывает труднее, чем неплохой роман, а во-вторых, потому, что отечественные издатели рассказы не любят, и только очень популярный писатель может рассчитывать на их публикацию. В случае Захара Прилепина обстоятельства сошлись самым удачным образом: своими романами и разной другой деятельностью (оставим ее за скобками) он заработал достаточное количество бонусных очков для того, чтобы его рассказы попадали к читателю быстро и бесперебойно, легко проскакивая сквозь издательские рогатки. И отдельное счастье, что он не бросил рассказы писать, потому что делает он это в современной русской литературе, пожалуй, лучше всех.

Если вы плохо знакомы с творчеством Прилепина или совсем с ним не знакомы, но хотели бы познакомиться (и не исключаете возможности его полюбить), то «Семь жизней» – отличная точка входа. Формально рассказы в сборнике объединены идеей «сада расходящихся тропок» – по крайней мере, примерно так формулирует свой замысел сам автор. Начиная с заглавного и очень персонального «Шер аминь» (зимний день, отец надевает пальто и уходит, пятилетний мальчик гонится за ним, но не догоняет – а что, если бы догнал? что изменилось бы в его будущем?), Прилепин пытается прослеживать разные ветки судьбы, находить в прошлом развилки и смотреть, как бы всё обернулось, если бы в каждой из них можно было повернуть один маленький, неприметный винтик. Красивая концепция и, в общем, неплохо описывающая содержание сборника, но в данном случае несколько избыточная: каждый текст в «Семи жизнях» обладает свойством дивной самодостаточности и отдельности.

Если бы концепцию этого сборника взялась формулировать я, я бы сделала акцент на другом – не на внутреннем смысле, а на внешнем приеме: на планомерном и виртуозном обмане читательских ожиданий. Практически в каждом рассказе Прилепин аккуратно развешивает по стенам ружья, которым не суждено выстрелить, размечает тропинки, по которым читатель доверчиво устремляется к обманчиво предсказуемому финалу лишь для того, чтобы в последний момент с визгом тормозов вылететь с накатанной трассы в кювет и дальше, дальше – туда, где он меньше всего ожидал оказаться. Мы читаем рассказ «Зима» как романтическую сказочку про «приехать к морю в несезон», но буквально из последней фразы узнаем, что на самом деле он – о счастливой и жестокой мужской свободе, не о любви, но об избавлении от нее. В конце «Спички и табак, и всё такое» ждем эффектной поножовщины, а получаем странную, статичную – на манер живописного полотна – картину примирения и приятия. В «Петрове» (пожалуй, лучшем тексте сборника) все тщательно расставленные автором ловушки, прозрачно намекающие на возможность счастья, с трагической неизбежностью заводят героя в ледяную пустыню, к одинокой, бессмысленной гибели. «Рыбаки и космонавты» – гомерически смешная зарисовка из жизни молодого гопника и новоиспеченного отца, отмечающего с друзьями рождение сына, – в конце совершенно неожиданно вышибает слезу…

Раз за разом Прилепин обманывает читателя, передергивает карты у него под самым носом, – но в этом откровенном мухляже нет ничего обидного или унизительного. Скорее наоборот, ощущение, возникающее при чтении «Семи жизней», похоже на восторг, когда с веселым «уууух» в области диафрагмы вылетаешь на американских горках из туннеля и видишь, что впереди тебя ждет мертвая петля. Однако рассказы Прилепина не сводятся к банальному (да даже и к небанальному) фокусу, трюку: помимо мастерства – спору нет, выдающегося – в его текстах присутствует что-то, не сводимое к технике и технологии писательского ремесла. Словом, настоящая большая литература, – и даже если у вас есть вопросы и претензии к романам Прилепина или, что еще вероятнее, к самому Прилепину как к фигуре (что, в общем, понятно – у меня они тоже есть, и немало), в данном случае всё на удивление просто, понятно и однозначно: сама жизнь, отлитая в слова, и редкий случай беспримесного читательского счастья.

Дмитрий Данилов