Удивительные приключения рыбы-лоцмана — страница 45 из 52

Фредерик Рувиллуа

История бестселлеров

[144]

Почему одни книги становятся бестселлерами сразу, другие – через много лет после выхода, а третьи – вообще никогда? Для меня, известного любителя помедитировать на рейтинги книжных продаж, эти вопросы всегда были (и, вероятно, останутся) в числе самых волнующих и неразрешимых. Когда книга уже вошла (или не вошла) в топ-10 или топ-20, можно найти убедительное объяснение произошедшему. Иногда (хотя это гораздо сложнее) можно выдать толковый прогноз по книге, которая только готовится к публикации. Но свести эти разрозненные факты в единую формулу, вывести универсальный – сколь угодно сложный, но работающий – рецепт бестселлера, не получается, что ни делай.

Книга Фредерика Рувиллуа, скажу сразу, тоже не решает этой задачи. «История бестселлеров» – скорее собрание историй книжного успеха с довольно скромными попытками обобщения и систематизации, чем пособие «как написать и издать бестселлер». Впрочем, в данном случае отсутствие четкого ответа, пожалуй, и само по себе уже является ответом – никакого универсального рецепта нет, но есть много стратегий, осознанное или неосознанное следование которым при определенных условиях может привести к успеху. А может, как в известном анекдоте, и не привести.

С точки зрения Фредерика Рувиллуа, бестселлер – триединая сущность, одновременно существующая в трех измерениях: как собственно книга, как результат авторского труда и как предмет читательского (или, вернее, покупательского) интереса. Двигаясь вдоль трех этих векторов, Рувиллуа анализирует главные бестселлеры всех времен – от Библии до «Гарри Поттера», и первое, с чего ему приходится начать, это определение бестселлера.

Мы привыкли считать, что бестселлер – это просто книга, которая очень хорошо продается. Но что значит «хорошо»? Очевидно, что «хорошо» в XVII веке, когда тираж в несколько сотен копий, проданных за пять лет (как это произошло с «Дон Кихотом» Сервантеса), считался выдающимся достижением, не равно «хорошо» начала века XXI, когда за одни сутки может быть распродано одиннадцать миллионов экземпляров «Гарри Поттера и Даров Смерти». Но это сюжет относительно простой, гораздо интереснее, как это самое «хорошо» измерить. Традиционно принято опираться на цифры издателей и книготорговцев, но, по мнению Рувиллуа, ни те, ни другие не заслуживают доверия. Рассказывая историю успеха романа Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома», ставшего одним из главных бестселлеров середины XIX века, Рувиллуа показывает механику «самосбывающегося пророчества», работающую на книжном рынке лучше, чем где бы то ни было. Искусственно завышая объявленный тираж (в случае с «Хижиной» он был завышен в десятки, если не сотни, раз), издатель фактически берет читателя «на слабо», позиционируя человека, не купившего модную книгу, как лузера и аутсайдера. Таким образом создается парадоксальная ситуация, при которой хорошо продаваемая (в реальности или по легенде) книга начинает продаваться еще лучше. Правда, не все купленные экземпляры когда-либо прочитываются – но это уж и вовсе не поддается никакому учету…

Еще одно свойство бестселлера – продаваться не только «хорошо» (что бы это ни значило), но и быстро. Однако с этим «быстро» тоже есть проблемы. Стендаль, небесный заступник всех неоцененных писателей, умер в безвестности, но через сорок лет после первой публикации его романы стали расходиться огромными тиражами. А вот «Пятьдесят оттенков серого» стали бестселлером еще до публикации – как и книги Джона Гришэма, Тома Клэнси, Даниэлы Стил, Стивена Кинга и других «серийных» писателей, романы которых начинали продаваться едва ли не прежде, чем зарождались в головах своих создателей.

«Книжный клуб» Опры Уинфри (и скандал с Джонатаном Франзеном, демонстративно отказавшимся стать ее гостем – и тем самым поднявшим свои рейтинги еще чуть ли не вдвое) и программа «Lesen!» на немецком телевидении, феноменальный успех «Юного Вертера» в начале XIX века и «Любовника леди Чаттерлей» столетием позже, кинематограф как лучший способ продвижения – и экранизации, подпитывающие уже сформировавшийся культ… Рувиллуа собирает, пересказывает и по мере сил анализирует самые яркие феномены книжного рынка, делая это умно, информативно и в высшей степени занимательно. Единственное, пожалуй, что можно поставить автору в вину, – это непроговариваемое им вслух, но ясно прочитывающееся между строк презрение к объекту своего изучения. Подспудная уверенность Рувиллуа, что объект высокой культуры просто не может быть интересен миллионам, немного обесценивает его же собственные изыскания. Ну, и поклонники Джоан Роулинг («“Гарри Поттер” – книга более, чем скромных достоинств») и Джона Р.Р.Толкина («“Властелин колец” – культовая книга всех тех, кто больше ничего не прочитал») могут обидеться.

Александр Кабаков

Камера хранения

[145]

Лучшие книги получаются тогда, когда автор по-настоящему любит то, о чем пишет. Пижон, заядлый «вещист» и, по собственному остроумному определению, «певец пуговиц» Александр Кабаков в самом деле любит вещи куда больше, чем людей, поэтому и книга о вещах у него вышла совершенно пленительной. Даже если вы не любитель Кабакова в целом, почитайте эту конкретную книгу – при условии, конечно, что тема вещизма вам и самому не чужда. Обещаю – вы не пожалеете.

Взявшись писать мемуары (вполне понятное занятие для человека его возраста и жизненного опыта), Кабаков пошел по модному сегодня пути – рассказать о себе не напрямую, но через значимые объекты окружающего мира. Однако, в отличие от большинства других мемуаристов, в качестве этих самых объектов он избрал не людей и не прочитанные книжки, но самые обычные вещи – от семи слоников на комоде до пружинного патефона и от портянок до шариковой ручки. Каждое эссе в сборнике – коротенькое, две-три странички, не больше, – погружает читателя в мир запахов, визуальных образов и тактильных ощущений. Запаздывающее на взлете тело механического игрушечного гимнаста, и тонкая пластмасса импортного кассетного магнитофона, и шарики на родительской кровати, которые можно откручивать (и прикручивать обратно – пока взрослые не увидели), и царапающий грифель дефицитного карандаша «Живопись», которым модницам шестидесятых надлежало рисовать стрелки на глазах, – при помощи обычных слов Кабакову удается совершить настоящее чудо: на мгновение оживить мертвые вещи, вернуть их души в давно истлевшую пластиковую, металлическую или тканую плоть.

Первая часть книги посвящена раннему детству писателя на военном полигоне Капустин Яр и, соответственно, повествует о причудах сталинского большого стиля. Вторая часть – это истории вещей, символизировавших невербальное и даже не всегда осознанное сопротивление социалистическим ценностям, – вещей не то что бы аморальных или дурных, но обладавших выраженным антисоветским душком (неслучайно сам автор называет их «подрывными»). В обеих частях в самом деле присутствует элемент автобиографизма – воспоминания о гарнизонном детстве, юность «фарцовщика» и профессионального охотника за модой… Но (уж не знаю, входило ли это в авторский замысел, – честно говоря, думаю, что входило) образ автора решительно блекнет на фоне креп-жоржетовых платьев, «самострочных» рубашек или липкого дерматинового дивана. Куда ему до них – таких живых, таких настоящих и осязаемых.

Алексей Юрчак

Это было навсегда, пока не кончилось

[146]

Американский профессор-антрополог русского (или, вернее, советского) происхождения Алексей Юрчак написал свою знаменитую книгу «Это было навсегда, пока не кончилось» по-английски почти десять лет назад, однако к моменту выхода ее русского перевода она не только не утратила актуальности, но и, напротив, заиграла новыми неожиданными (боюсь, что в том числе и для самого автора) смыслами. Подзаголовок «Последнее советское поколение» настраивает на лирический лад, однако никаких ностальгических символов позднесоветской эпохи – всех этих «Алиса, миелофон!» и улетающих олимпийских мишек – в ней нет и в помине. Задача Юрчака была принципиально иной: показать, как в одном и том же обществе (да что там обществе – человеке) уживались два принципиально разных дискурса – советский и «внесоветский», конформистский и нонконформистский.

Как бы ни приятно нам сегодня было думать, что вся советская жизнь строилась по бинарному принципу, подразделяясь на «советское» (основанное на лжи, притворстве и угнетении) и «антисоветское» (искреннее и свободное, основанное на жестком отрицании «советского»), на самом деле всё было совершенно не так – по крайней мере, если верить Юрчаку. Для большинства людей из поколения семидесятых – начала восьмидесятых годов «советское» со всем его маразмом и скукой было вполне приемлемой платой за возможность в остальном жить полноценной, увлекательной и, в общем, свободной жизнью – ходить на выставки или в гости к друзьям, слушать пластинки с современной западной музыкой, изучать нелинейную алгебру или языки алтайской группы. Советский политический и социальный дискурс образовывал стабильный и даже отчасти комфортный фон, не требуя для своего воспроизведения ни искренней вовлеченности, ни откровенного (а потому мучительного) вранья.

Мода, журналистика, музыка, искусство позднесоветской эпохи – всё это становится для Юрчака объектом едва ли не легкомысленного в своем изяществе анализа, призванного продемонстрировать уникальные возможности пресловутой бахтинской «вненаходимости», чтоб не сказать – внутренней эмиграции, ставшей, по сути, главной объединяющей идеей целого поколения. Согласитесь, сегодня трудно придумать тему актуальней.

Леонид Парфенов

Намедни. Наша эра. 1981–1990

[147]

Новый – третий – том ностальгического проекта Леонида Парфенова по мотивам всенародно любимой телепередачи «Намедни» довольно существенно отличается от двух предыдущих. Во-первых, он заметно динамичнее, и это свойство не столько изменившейся авторской манеры (манера-то как раз осталась прежней), сколько радикально иной фактуры. А во-вторых, сердце от него начнет щемить уже у следующей возрастной группы – у тех, чьи даты рождения приходятся на вторую половину семидесятых – начало восьмидесятых.

Придуманный Парфеновым пуантилистский способ повествования обладает по крайней мере одним выдающимся достоинством: получающийся в итоге продукт существует как бы одновременно на двух уровнях восприятия. С птичьего полета он производит впечатление изумительно точного и цельного портрета эпохи, а по мере приближения распадается на множество самодостаточных занимательных фактов.

И, разумеется, неудивительно, что наиболее ярко этот эффект смещенной оптики срабатывает именно в нынешнем томе, повествующем о самом, пожалуй, драматичном десятилетии в отечественной истории XX века. Каждый отдельный эпизод выглядит достаточно статично и почти невинно, однако собранные вместе они создают мощнейшее ощущение стремительно вздувающегося паводка, за какие-то десять лет поглотившего страну со странным для нынешнего уха названием СССР и до неузнаваемости изменившего культурный и политический ландшафт значительной части земного шара. Десятилетие, начавшееся с нового – едва ли не самого крутого – витка холодной войны и закончившееся фактическим распадом Союза и первой кровью на его окраинах, в изложении Парфенова выглядит одновременно и непомерно длинным, и изумительно коротким. Словом, примерно таким, каким запомнили его современники.

Пластиковые туфли-«мыльницы» и горбачевская «гласность», резня в Карабахе и гонения на группу «Машина времени», мода на леггинсы и письмо Нины Андреевой, взрыв американского «Челленджера» и «Рабыня Изаура», первая мыльная опера на советском ТВ, – Парфенов не делит факты на сорта, не пытается отделить «важное» от «второстепенного». И именно из этого подчеркнутого демократического равноправия фактов рождается подлинное чувство времени, которое в результате предстает перед читателем во всем своем многоликом многообразии. А точно пойманная (и такая узнаваемая еще по телевизионному варианту «Намедни») интонация – одновременно сдержанная и ироничная – снимает малейшую возможность пафоса и делает книгу Парфенова едва ли не уникальным (и оттого особенно ценным) примером трезвого и безоценочного восприятия нашего недавнего прошлого.

Энн Холландер