Но долг другой
И выше и трудней
Меня зовёт…
«Ведь это она о себе говорила, о своей, может быть, доле, — думала Ольга Александровна. — А я обыкновенная, еду в Сибирь, потому что люблю его, вот и всё».
Ей представлялась тайга, глухая и тёмная, куда темнее и глуше дремучего ельника, мимо которого они проезжали железной дорогой из Егорьевска. Она воображала Саяны и неведомое село Ермаковское, и как они будут там жить с Михаилом и с крыльца их избы видны будут хмурые отроги Саян.
«Только не требуй от меня, милый, никаких особых поступков и подвигов. Я обыкновенная, люблю тебя, вот и всё».
Хорошо ехать в летний день и видеть из окна вагона то тёмный глубокий лес, то полосы ржи с синеющими васильковыми глазками и всем своим существом предчувствовать любовь, улыбаться втихомолку, ждать, мечтать.
Из Москвы в Подольск она поехала на другое утро. С весны из Подольска присылали один адрес. Летом стал адрес другой. «Городской парк, дача номер три». Ольга Александровна повторяла: «Городской парк, дача три. Городской парк».
Она любила узнавать людей, но сейчас душа её была поглощена ожиданием нового, так необыкновенно и круто изменившего всю её жизнь, и она не думала об Ульяновых, к которым ехала, а думала о себе и о том, что через три дня — всего через три! — уезжает в Сибирь.
Поезд остановился. Подольск. Со своими мечтами она не заметила, много ли прошло времени. Вокзал кирпичного цвета, длинный и низкий, глядел множеством полукруглых окон через рельсы прямо в лес. По другую сторону вокзала зелёной деревянной улицей начинался Подольск. Три извозчика стояли на привокзальной маленькой площади. Все трое, завидев приехавшую с поездом даму, хлестнули лошадёнок и резво подали экипажи к подъезду. Ольга Александровна села на первую попавшуюся пролётку. Пролётка затряслась сначала по булыжнику площади, потом мягко покатила немощёной улицей. Сразу было видно, это другой город, совсем не Егорьевск. Нет фабричных труб, не слышно фабричных гудков, не движутся толпы рабочих к воротам, за которыми безостановочно стучат, стучат станки.
Бревенчатые одноэтажные домики с деревянными кружевами наличников аккуратно выстроились вдоль улицы, где Ольга Александровна проезжала в пролётке. Позади домиков огороды, овсяные и ржаные поля, неистовая зелень лугов. Где же центр? Центр дальше. Там по Большой Серпуховской улице днём и ночью идут обозы из Москвы на юг и с юга в Москву. Скачут тройки с купцами. Трубят, расчищая путь, на козлах трубачи. На Большой Серпуховской постоялые дворы с сотнями лошадей, трактиры, чайные, лавки, базары — вот где центр! Центр нам не нужен. Нам нужен Городской парк, дача три.
— Не извольте беспокоиться, доставлю! — бойко ответил извозчик в ватной шапке, несмотря на жару. Повернул своего рысака в боковую, кривую и пыльную улочку, под громким названием Дворянская, пересекли крутой овраг с заросшими кустарником склонами, за оврагом на высоком берегу извилистой Пахры лес, тенистый, полный певчих птиц, белок, дятлов, кузнечиков, муравьиных куч и голубых колокольчиков.
— Городской парк, дача три. Прикажете ждать?
Извозчик оказался разбитным и бывалым. Про Ульяновых слышал.
— У нас не скроешься. Велик ли городишко, вся жизнь на глазах. Опять же, к Ульяновым жандармы захаживают. Как посмотришь, жандармы-то больше над хорошими людьми наблюдение ведут.
— А прямая причина? — спросила Ольга Александровна, начиная догадываться, отчего в Подольске живёт Мария Александровна Ульянова. Так и есть. Студент Дмитрий Ульянов выслан в Подольск. Вот отчего!
— Мамаша ихняя, сударыня, обходительная, нешумливая, а люди говорят, все дети у ней по тюрьмам да ссылкам. Что ты будешь делать, какая судьба материнская, а?
Ольга Александровна не стала поддерживать рассуждений извозчика, расплатилась, назначила час, когда приезжать, чтобы успеть к вечернему московскому поезду, и через садик с посыпанной жёлтым песочком дорожкой, клумбой и кустами жасмина прошла на террасу дачи номер три. Пусто, никого не слыхать. Дверь в комнату открыта. Она перешагнула порог. Теперь в доме Ульяновых всё любопытно было ей, по-особенному было ей любопытно. Один сын в сибирской ссылке, другой.
В комнате скромно и чисто, ни одной лишней вещи. Обеденный стол под накрахмаленной, слепящей белизны скатертью. Висячая лампа над столом. Стенные часы с важным медленным маятником. Пейзаж, изображающий волны в северном море, где-то у чужих берегов. И пианино. Обычное. У неё в Егорьевске такое пианино. Нет, у неё не такое пианино. На этом барельеф Моцарта в профиль. С высоким покатым лбом, глядящий вдаль Моцарт.
«Как славно!» — подумала Ольга.
И увидела входящую в комнату женщину, пожилую, строго одетую в тёмное, с кружевной наколкой на белых волосах.
— Мы получили телеграмму и ждём вас. Здравствуйте, Оля!
— Здравствуйте, — ответила Ольга Александровна, глядя на неё, удивительно чем-то прикованная. Что в этой хрупкой, маленькой женщине так притягивает с первого взгляда? В этой старой женщине. Разве она старая? Не знаю, нет, может быть. Красивая? Да, наверное, была очень красивой. Несутулая, прямая, изящная. Тонкое лицо. Всё в ней изящно. Но не это же, не изящество её поражает! Что же? Вдруг Ольга схватила — вот что! Волосы. Белые, как только выпавший снег. И тихие, с глубоко запрятанной печалью глаза. Что-то значительное и тревожащее было в облике матери.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала она. — Анюта скоро выйдет. Анюта готовит посылку Володе. Моя посылка готова, а она собирает книги Владимиру Ильичу. Скоро три, в три часа мы обедаем. И Митя придёт из больницы, Дмитрий Ильич. Садитесь.
Они сели к столу, друг против друга. Мать положила на край стола узкие руки и, поглаживая чистую, без морщинки скатерть, говорила:
— Владимир Ильич пишет, вы едете к Сильвину. Мы знаем его. Когда Володю арестовали в Петербурге в декабре 1895, мы жили в Москве. Сильвин приехал к нам рассказать. Раньше приехала Надя, а за ней он. Не очень легко приезжать с печальной вестью, приятнее с радостной. Он много важного тогда нам сообщил. Мне кажется, он мужественный и добрый человек, берегите его.
У Ольги Александровны защипало в горле. Она кашлянула в платочек. Удивительно белые волосы, как выпавший снег. И глаза. Улыбаются, тихие, а горькое в них не проходит.
— Сильвина арестовали позднее, — ровным голосом говорила Мария Александровна. — Тогда же, одновременно с ним, схватили очень многих рабочих. И нашу Надю арестовали тогда, Надежду Константиновну.
— Вы её любите? — внезапно спросила Ольга Папперек. «Как нетактично, нелепо! — спохватилась она. — Эх ты, учительница!»
Но Мария Александровна не удивилась.
— Мы все любим Володину жену. Вы увидите, как они подходят друг к другу. Как бы вам о Наде сказать небудничная она. Не то чтобы празднична или эффектна, нет, не то. Пожалуй, незаметная даже, не сразу заметная, но в ней ничего нет обыденного и мелкого вы понимаете? Образованная. Володя очень ценит её образованность. Действительно, такая умница, знающая. Взгляды у них общие и общее дело. Такую и надо Володе жену. Он ведь сам человек совсем нешаблонный. Они очень сошлись и сдружились. Она и друг ему, и жена, и помощник. Я ей так благодарна, что она там, с Володей.
Мария Александровна задумалась, неторопливо разглаживая скатерть по краю стола.
Ольга тоже молчала. «Что со мной будет? Что меня ждёт?»
— Вы не волнуйтесь, его мать вас полюбит, — сказала Мария Александровна.
— Как вы поняли! — вся вспыхнула и смутилась Ольга Папперек.
— Родная моя, оттого что вы едете туда и увидите Володю и Надю, я уже всем сердцем чувствую вас как родную. Сердце понятливо. Понимаю, что все мысли ваши там, возле него… А я ясно так помню: входит Сильвин с той несчастливой вестью, тискает шапку в руке, не может начать говорить, большой такой, добрый! Он мешковато скроен, а душа у него щедрая и жизнерадостная.
Мария Александровна неторопливо поглаживала скатерть и говорила не о сыне Володе, а о Сильвине, его жизнерадостном и добром характере. Ольге Александровне хотелось вскочить, обнять её, поцеловать её узкие руки с длинными пальцами! Отчего у неё такие глаза?
— Скоро три, — сказала мать, поглядев на стенные часы. — К обеду они оба придут. Что-то Аня замешкалась.
Вы не волнуйтесь, его мать вас полюбит, — сказала Мария Александровна.
Анна Ильинична между тем торопилась вовсю. Посылка, то есть книги и новые журналы для отправки Владимиру Ильичу, была собрана и давно готова, задерживало другое. Анна Ильинична писала в Шушенское письмо, не простое, а химическим способом. Это было кропотливым занятием. Хотя ещё во время сидения брата в тюрьме она в совершенстве обучилась писанию писем химическим способом, всё-таки получалось канительно и долго. Анна Ильинична писала о кредо. О том самом кредо, которое ей передала Калмыкова, когда Анна Ильинична приезжала в Петербург держать корректуру и проверять издание книги «Развитие капитализма в России».
В тот приезд в Петербург она познакомилась с молодым печатником Прошкой. Совсем мало видела Прошку, но отчего-то запомнился. Пытливый, нетронутый. Для рабочего, пожалуй, слишком ребячливый. Правда, молодой ещё совсем. Что-то в нём располагающее. Зря она оттолкнула его тогда на вокзале. Определённо она ошиблась. Что делать! Теперь не исправишь.
Кредо (она сама и дала листкам Кусковой наименование «кредо») Анна Ильинична перечитала внимательно, когда вернулась домой.
Чем внимательнее вчитывалась Анна Ильинична в отпечатанные на ремингтоне листочки, тем беспокойнее и хуже становилось у неё на душе. Какое ничтожество мысли и трусость взглядов! Какая низость, ведь это измена!
Она помнила Кускову. Когда-то она казалась Анне Ильиничне неглупой и честной. Когда-то Должно быть, с тех пор растеряно всё. А было ли что и терять? Скорее, и не было ни убеждений, ни честности. Были поза, игра.
«Милый Володя, — писала в секретном письме Анна Ильинична, — сообщи мне, когда получишь кредо Кусковой. Послала его тебе, чтобы ты сам разобрался, так ли оно опасно для дела рабочего класса, как мне представляется. Говорят, оно ходит среди молодёжи. Но ведь оно внушает, что не надо бороться! И никто с ним не спорит. Не знаю, надо спорить или, может быть, нет? Послала тебе это кредо потому, что стараюсь, Володя, передать тебе всё, что знаю о политической жизни».