«Так и есть, она их подруга. Моя Ника — подруга моих землячек Невзоровых. Хочется смеяться, шутить, расцеловать кого-нибудь, больше всего тебя, Ника!»
В понедельник и в четверг, как ни коротки встречи, они ухитрялись поговорить о друзьях и товарищах, о воле, о книгах. Они спешили. Скорее, скорее, больше, больше сказать!
— Всю неделю читал Бальзака. Запоем, Ника! Какой своеобразный, поэтичный художник! Какие разноречивые отклики будит в душе.
— Да, да! Я тоже восхищаюсь Бальзаком. Меня восхищают его сильные типы.
— Ты сама сильная! — кричал через решётку Ванеев.
Она умолкла. Замкнулась. И даже ему показалось, ушла со свидания чуточку раньше.
Чем ближе к окончанию его тюремного срока, тем сдержаннее становилась она. Замкнутей, суше. Но ведь он уже знает, Ника дала ему знать, что она революционерка, распространяет листовки, связана с рабочими, дружит с Невзоровыми и Крупской, она член «Союза борьбы», она близка им всем по духу, по делу, по целям, его Ника, почему она умолкает, уходит куда-то, оставляет его? Почему?
Внезапно он догадался. «Ты дурачина, Ванеев. Ванеев, неужели тебе не понятно? Ты мальчишка, ты никогда не любил, ты не знаешь женщин. Ты не разглядел, что она была ласкова по долгу. Она равнодушна к тебе, она выполняла партийный долг и теперь, когда твоё тюремное заключение кончается, спокойно, с чистой совестью уйдёт от тебя. Может быть, там, на воле, у неё есть действительный жених и ей уже тягостно встречаться с тобой. А ты вообразил! Нет у неё к тебе чувства, она не любит тебя».
Ванеев бегал по камере или, сжав виски кулаками, сидел за откидным железным столом, переживая муки разочарования и ревности к кому-то неизвестному, отнимавшему у него Нику. Новая беда. Её арестовали. Он был ещё в заключении. В эти несколько месяцев, когда они были в разлуке, никто не приходил крикнуть через решётку: «Толь! Здравствуй, Толь!» — он понял, как она ему нужна, как воздух, как небо.
— Скажи мне всю правду, одну правду, — просил он, когда они снова увиделись перед его ссылкой в Сибирь.
— Я скажу тебе правду, Толь! Ты хороший. Может быть, самый лучший. Я не знаю человека лучше тебя! Но мы из разных миров. Я скрывала от тебя, что я из чуждого класса. Разве ты можешь назвать женой девушку из такого чуждого, непонятного тебе мира, тёмного и алчного! Мой отец торговец. Он хочет наживать. Нажива — смысл его жизни. Он ненавидит всё, во что веришь ты. Ты всегда будешь помнить это. Это всегда будет как бездонный ров между нами. Но там моё детство, мать, я оттуда Разве можем мы быть вместе, Толь? Нет.
Она резко ушла.
Он всю ночь писал ей письмо. Рассудительно, трезво, стараясь её убедить.
«Голубчик мой. Неужели ты думаешь, что сословные предрассудки могут изменить моё отношение к тебе? Ты не могла бороться со своим социальным происхождением. Разве мы отвечаем за своё происхождение? Я заклеймил бы печатью презрения всякого, кто увидел бы в твоём прошлом что-то позорящее тебя. Пройденная тобою школа ещё более возвышает тебя в моих глазах. Она ручается мне, что я найду в тебе лучшего товарища в той беспощадной борьбе, которой я посвятил свою жизнь. Если ты нашла в себе достаточно энергии, чтобы разбить семейные цепи, гнёт которых тяготел на тебе с детства, то борьба с рабством общественным не может уже устрашить тебя. А это — единственное требование, какое я ставлю подруге моей жизни».
Прошло три года. Она подруга его жизни, жена. Скоро станет матерью. Ванеев вспоминает ту ночь, когда он писал ей, и каждая буква в его письме звала и молила её, и он не знал, что она ответит.
Багряный шар солнца за окном, пересечённый, как стрелой, дымчатым облаком, коснулся горизонта и стал медленно уходить за черту. Последнее время на Ванеева вечерами необъяснимо налетала тоска. Он беспокойно приподнялся на локте. Где Ника? Он не любил вечерами оставаться один. Что-то душное наваливалось на него, грозило, подкрадывалось. В окно уже глядели сумерки Он хотел крикнуть Нику, но в дверь постучали.
Быстрой, знакомой с Петербурга походкой вошёл Владимир Ильич. Внезапно ослабев, Ванеев опустился на подушку. Пока Владимир Ильич шёл к нему от порога с выражением встревоженной доброты на лице, Ванеев глядел на него без улыбки, с почти суровой серьёзностью.
— Здравствуй, дорогой, дорогой Анатолий! — сказал Владимир Ильич, обеими руками беря его руку и крепко держа.
— Я знал, что ты приедешь, — ответил Ванеев. — Знаю, вы из-за меня сюда приехали все в даль, в Ермаковское.
Надежда Константиновна и Зинаида Павловна Невзорова рано собрались на другое утро к Ванеевым. Доминику они знали ещё в те времена, когда все были членами петербургского «Союза борьбы» и учительницами в вечерних рабочих школах. Три подруги. У каждой своя и общая у всех трёх судьба. Они сами избрали её. Сами избрали дорогу, которая привела их в ссылку, в Сибирь, и сулила впереди ещё ссылки, тюрьмы, лишения, эмиграцию, жизнь вдали от родины, труд. О, как много нужно труда, чтобы подготовить для родины революцию! Они участвовали в труде для революции. Каждая в меру таланта и сил, молодые привлекательные женщины, собравшиеся в то августовское утро у Доминики Ванеевой.
Вскоре присоединились две Ольги. Досталось двум Ольгам в эти дни с устройством обедов и ночлегов для гостей! Похозяйничали, можно сказать, до упаду, а теперь, сняв фартуки, выкинули из головы бытовые и домашние мысли. Хотя разговоры пока велись на обыкновенные темы, настроение чувствовалось особенное.
Надежда Константиновна в кружке подруг, не нарадуясь встрече, всё чаще поглядывала в сторону Владимира Ильича. Он один стоял у окна, с ушедшим в себя, таким знакомым чуть прищуренным взглядом. Собирается с мыслями.
«Хороший у нас народец, Володя, понятливый», — подумала Надежда Константиновна.
И он думал об этом. Хороший, верный революционным задачам «народец»! С какой охотой все съехались, только он дал знак, в село Ермаковское! Надо, требует дело, и товарищи здесь и сейчас все вместе решат окончательно, как им отвечать на кусковское кредо. Отвечать ли?
Он любил товарищей. Глеб Кржижановский. У постели Ванеева рассказывает что-то, Ванеев беззвучно хохочет. Печально живёт последнее время наш Ванеев, пусть забудет о своей беде, посмеётся. Глеб кого хочешь развеселит. Что всего более дорого в Глебе? Талант, вот что в нём особо красиво и дорого! Талантлив! В работе, в шутках, в жизни, в дружбе — во всём. Когда мы победим, революции необходимы будут таланты. Нельзя представить, чтобы революцию делали ограниченные, унылые люди.
Оскар Энгберг. Свой, шушенский. Э! Мы принарядились ради сегодняшнего случая, Оскар Александрович. Мы праздничны, выбриты, как всегда ровненький у нас левый пробор, аккуратны усики и как мы строго настроены в ожидании обсуждения кредо! Мы неразговорчивы, но твёрдо знаем, на чьей стороне. Не на стороне кредо.
Вон товарищ Оскара Николай Николаевич Панин, рабочий с тонким лицом Гаршина, с гаршинской скорбинкой в глазах, выросший в наше время, с нашим движением. А уж кто безусловно рабочий нового типа — это Шаповалов! Владимир Ильич очень симпатизировал ему, особенно после того, как однажды попал к Шаповалову в гости. Одним прекрасным утром, получив разрешение волостного начальства, они с Надеждой Константиновной сели в двуколку и без долгих сборов покатили в село Тесинское проведать ссыльных товарищей, в первую очередь Ленгника, с которым у Владимира Ильича постоянно велись основательные философские споры. Путь дальний, глухой, через тайгу, но Владимир Ильич, хотя и без опыта, смело правил конём — с дороги не сбились, приехали.
Навестили и петербургского слесаря Александра Сидоровича Шаповалова и обрадовались, увидя в скромной комнатушке ссыльного рабочего заваленный книгами стол. Умник Шаповалов! Молодчина, как читает Маркса! Конспекты, куча тетрадей с цитатами. Да он весь «Капитал» проштудировал! И стихи. Лермонтов, Некрасов. Он любит стихи. А это что? Немецкий словарь. Переводит с немецкого «Коммунистический Манифест», молодчина! Именно такие рабочие, образованные и думающие, как петербургский слесарь Александр Сидорович Шаповалов, нужны нашей партии. Их всё больше.
Владимир Ильич встретился взглядом с Надеждой Константиновной. Она улыбнулась ему глазами. Надежда Константиновна умела читать его мысли. Они понимали друг друга без слов.
Он думал, глядя на неё и её подруг: «Наши жены. Хороши, умны, образованны. Любят искусство, музыку. Отказались от всего для революционного дела. Наши жены и товарищи. Наши декабристки».
Все эти мысли и благодарная любовь к товарищам нахлынули на него в те минуты, когда он один стоял у окна.
— Товарищи, пора, откроем собрание, — сказал между тем Лепешинский.
Лепешинский — ермаковец, хозяин, ему и пристало объявлять начало собрания.
— Кто председатель? Ульянов. Голосуем. Единогласно. Владимир Ильич, займите председательское место.
Лепешинский и Сильвин заранее притащили стол, табуреты, скамьи. Расставили. Сели, чтобы не загораживать кровать Ванеева, чтобы он был прямо против председательского места. Кредо уже читано и перечитано всеми.
Поработала Надежда Константиновна.: переписала по числу участников сбора. Все знали кредо. Всем ясно: кредо зовёт рабочих прочь от марксизма, уводит рабочий класс от революционных битв и революционных задач. Кто-нибудь из семнадцати политических ссыльных, собравшихся в этот августовский день 1899 года в сибирском селе Ермаковском, соглашается с кредо? Никто. Что же нам обсуждать?
Обсуждение началось ещё вчера у Лепешинских. Сегодня, чтобы участвовал наш Анатолий, перебрались к Ванееву. Что кредо — вздорная и злая ложь об европейском и русском рабочем движении, на этом сошлись все.
— Вздор с важничающими фразами! Жалкий набор бессодержательных слов! — говорил Владимир Ильич.
Но если это фразистое сочинение столичной дамы — пустая мелочь и вздор, стоит ли и внимание на него обращать? Кто-то злобствует. Назовём кого-то Кусковой плюс супруг её и единомышленник, помещичий сын Сергей Прокопович, плюс два-три дворянских студентика — вот и все создатели кредо. Объявлять бой крошечной группке, которая не имеет и не будет иметь никакого влияния? Зачем?