бота до крайности была важная. Он обдумывал проект Программы Российской социал-демократической партии, делал наброски. Он был в том состоянии полнейшей сосредоточенности, полнейшего погружения в мысли, когда мог не заметить, если бы вдруг за окном разгремелась гроза. Но присутствие Надежды Константиновны, которая писала тут же за столом, он всё время чувствовал и был рад, что она здесь, в комнате, что милое её лицо как-то особенно ясно сейчас и задумчиво. Надежда Константиновна писала брошюру о женщине-работнице. Материалы для этой брошюры она собирала ещё в Питере, когда ходила по фабрикам, вела пропаганду среди рабочих. Особенно помнилась фабрика Торнтона на том берегу Невы за Невской заставой. Как тяжко, невыносимо тяжко было ткачихам на фабрике Торнтона! Гасла молодость, сохло тело, увядала душа, — кажется, еле теплилось само желание жить. Мучительно двенадцатичасовое стояние за станком без отдыха в душных, сырых помещениях. Болит от пыли грудь, глаза гноятся. Страшная жизнь! Женщины-работницы! Ничто вас не спасёт, ничто, — боритесь с проклятым самодержавным строем! Вступайте в борьбу.
Надежда Константиновна хотела написать об этом просто, понятно. Очень понятно, очень убедительно! Именно для работниц она писала свою брошюру. Она видела их перед собой, их истомлённые лица и потухшие, без блеска, глаза. Страдала их болью. Ненавидела эксплуататоров-фабрикантов. О своей ненависти хотелось ей написать жгучими, разящими словами. Слова приходили не сразу. Она переписывала по многу раз каждую страницу книжки, конец был не скор, но она всей душой отдавалась работе. Наверное, книжка её будет полезна революционному делу, а только об этом она и мечтала. Ещё ей было очень приятно, что Владимир Ильич одобрял её замысел.
Так прошёл час, другой в сосредоточенной тишине, только слышалось поскрипывание перьев.
Но вот в дверь постучали негромко. Надежда Константиновна кинула взгляд на Владимира Ильича. Углублённый в мысли, он не услышал стука. Она оставила рукопись и вышла.
— К Владимиру Ильичу за советом, — сказала Елизавета Васильевна.
Пошептались, как быть. Жалко отрывать Владимира Ильича от работы, а что делать? Старик больше тридцати вёрст прошагал осенней дорогой — не отсылать же обратно. Владимир Ильич не отказывал приходившим в любое время за советом крестьянам. Надежда Константиновна пошепталась с матерью и скрепя сердце впустила старика.
Старик вошёл, держа завязанную в кумачовый платок кринку. Поискал икону в углу, не нашёл и поспешным крестом закрестился на окно, за которым шатался от ветра осенний жиденький куст и виднелись Саяны, задёрнутые клубящимся занавесом туч.
— Садитесь, пожалуйста.
Он пугливо моргнул и опустил сначала на пол у табурета кринку в кумачовом платке. Владимир Ильич стоял возле конторки, слушал рассказ старика. Он был ещё не старик. Если присмотреться внимательнее, оказывалось, что его борода и остриженные скобкой волосы не седы, а выцвели от солнца, что морщины на лице не от лет, а, должно быть, от тяжёлого труда, и заботы. На нём была холщовая рубаха без пояса и стёртый армяк. Его звали Сидором Марковичем.
— Продолжайте, Сидор Маркович, — говорил Владимир Ильич без лишней ласковости, но внимательно слушая.
— Лошадные мы, не скажу, что кругом бедняки, нынче у зятя молотьба, баба моя с кобылёнкой нашей на помочи у брательника. А я пешочком собрался, мне нипочём, я и полста вёрст за день отмеряю в летний-то день. По осеннему времени с ночёвкой надо рассчитывать, туда-сюда и обернёшься до ночи, там, гляди, погода задует, с Саян неурочно нагонит метели, в нашей местности, случалось, под самым двором до смерти заблудятся, а мне семерых мал мала меньше сиротить неохота.
Он никак не мог подобраться к сути вопроса, всё кружил около, но Владимир Ильич, не торопя, выслушал дело мужика. Дело было вот в чём. Старшую дочь Сидора Марковича, девицу Анфису восемнадцати лет, отец с матерью отпустили в работницы к богатому мужику в их же деревне за двадцать целковых в год. Девка просватана, а приданое плохонькое, сряду, захотелось справить. Всё вроде бы как по маслу шло для Анфисы, уж и свадьбу назначили, да вдруг неделю назад прибежала от хозяев Анфиска, как холст белая, без лица. Заперлись с матерью в чулане, ревут.
Не стало Анфисе проходу от хозяйского парня. Подстерегает по тёмным углам. Прибежала девка спасаться домой. Месяц оставался до срока, а она убежала, а они — уговор нарушила, не будем платить. Выходит, одиннадцать месяцев задаром работала девка?
— Да-а-а, — задумчиво сказал Владимир Ильич.
— Что «да»-то? — испугался мужик. — Задаром, значит? На приданое девка старалась. Одного месяца не дотянула. А как и тянуть-то? Дотянешь, пожалуй. Жених-то узнает, он парень честный, они по любви сосватались, как узнает, изувечить от обиды может охальника, засудят его за увечье, навек себя с Анфиской несчастными сделает. Анфиске перед народом стыдно, и не виновата, а стыдно.
— Господи, боже мой, да чего ж ей стыдиться! — всплёскивая руками, воскликнула Надежда Константиновна так горячо и отчаянно, что мужик с удивлением на неё обернулся, а Владимир Ильич бросил шагать. — Ей не стыдиться надо, она уважения заслуживает! Анфиса гордая, чистая девушка. И жених у неё благородный. Надо поддержать в них их чистоту и достоинство, ведь есть же правда на земле? Ты согласен, Володя, нельзя такой случай оставлять, такой возмутительный случай Тут её девичья честь, их молодое счастье, их человеческое право — нельзя же бросить всё на поругание и издевательство кулаку, нельзя, нельзя! — повторяла она, крутя пуговку на рукаве. Оторвала и смешалась. Застенчивая в выражении чувств, она смутилась своего взрыва и сразу потеряла нить. — Володя, нельзя так оставить.
— Разумеется, нет.
Он подошёл, притронулся к её плечу, мгновение глядел на неё с выражением радостной и удивлённой любви.
— Видать, вы люди-то ничего, промеж себя живёте по-божески, — будто удивился мужик.
— А вот этого нельзя сказать, что по-божески, — круто повернувшись, с весёлой искрой в глазах ответил Владимир Ильич. — Живём по-человечески. Итак…
Он шагнул к конторке, взял перо.
— Обратимся в суд?
Мужик ёрзнул на табурете. На его задубелом от ветра лице появилось что-то тупо-испуганное.
— Не то, — сам себе ответил Владимир Ильич. — Обращаться в суд — значит подвергать испытаниям стыдливость и самолюбие девушки. Почему ушла из батрачек до сроку? Потянутся подлые сплетни. Нет, в суд не будем пока обращаться. Но кулаку судом пригрозим Паша!
Она влетела в эту знакомую, но чаще всего для неё закрытую комнату, где до потолка поднималась полка с книгами, а передний угол занимала конторка, та конторка, за которой писались сочинения о революционной борьбе, письма, планы, заметки, статьи, протест против кредо, за которой обдумывалась программа Российской социал-демократической партии.
— Вот что. Я буду диктовать, а ты пиши, — сказал Владимир Ильич.
Она села к столу, взяла ручку с пером.
— Итак, Сидор Маркович, мы обращаемся в волостное правление и требуем, чтобы хозяина заставили оплатить работу, требуем защиты прав, да, именно прав.
— Э! — перебил мужик и махнул рукой.
«Зря я, видно, пришёл, не найти мне для моей Анфиски помощи», — подумал мужик.
— Э! — сказал он. — Разве они, в волостном правлении, станут из-за простой девки с богатым вязаться?
И снова махнул рукой, вовсе пав духом.
— Станут, — невозмутимо возразил Владимир Ильич. — Как ещё станут, когда мы судом пугнём. Мы найдём юридическое обоснование подать на них в суд, мы им заявим, что в случае Но, скорее всего, они не решатся доводить до суда. Итак, Паша, пиши. Отчего не я сам? Мой почерк им слишком известен. Заявление пишет отец, вернее, подписывает. Конечно, они догадаются, что кто-то знающий законы стоит за отцом. Так и нужно, пусть догадаются.
Владимир Ильич продиктовал первую фразу, заглянул Паше через плечо: круглые буковки старательно выстроились в ровную строчку.
— За чистописание ты, Паша, безусловно заслуживаешь пять, даже с плюсом.
Паша зарделась от радости.
А сторожившая, как всегда, у порога Женька подняла морду, навострила охотничьи уши и громко забарабанила об пол хвостом. Владимир Ильич распахнул дверь.
— Так и есть! Соседняя нам держава с дружественным визитом, а?
Леопольд перешагнул порог. Он был необычный, чем-то стеснённый, не глядел прямо, прятал глаза.
— Здесь ещё не прошло? — участливо усмехаясь, спросил Владимир Ильич, наставив палец прямо ему на сердце, Леопольд вспыхнул. Он вспыхивал мгновенно, огненно, бурно. И мгновенно бледнел.
— Отец сказал про письмо. Если бы не вы…
— Милостивый государь, речь не о том.
— И о том в первую очередь.
А о чём во вторую? Никто не знал, что на душе у Леопольда. На душе у него лежала обида. Леопольда обидели. Кто? Владимир Ильич. В важный час, когда сзывают друзей, Леопольда забыли. Кто? Владимир Ильич!
Когда все поехали в село Ермаковское, Проминский-отец не поехал. Укутанный всеми заячьими шубками, нашитыми за зиму ребятишкам для дороги домой, отец трясся в ознобе, мать отпаивала его липовым чаем. Леопольд почти не уснул в эту ночь. Ворочался, надеялся, мучился. Вскочил до рассвета. Но его не позвали. Вдалеке он услышал бубенчики Владимир Ильич мог бы сказать: «Наш молодой товарищ Леопольд Проминский безусловно будущий член нашей партии. Залезай в телегу, Леопольд, едем в село Ермаковское».
Ведь Леопольд знал, зачем они туда едут: подписывать протест против кредо. И отец подписал. Владимир Ильич вернулся из села Ермаковского, принёс отцу протест для подписи. Отец поставил подпись: Проминский. ё А Леопольда не позвали.
Никому Леопольд не сказал про обиду. Ходил уязвлённый и скрытный, пряча глаза. А, кажется, Владимир Ильич о чём-то догадывается.
— Ответа отцу ещё нет? — спросил Владимир Ильич.
— Ещё нет.
— Ну, садись, пиши. Вот что, Паша, голубчик, слишком девичий у тебя почерк для такой серьёзной бумаги. Необходимо мужское перо.