Прошение получилось убедительное и ясно доказывало, что закон и правда на стороне убежавшей от насилия кулацкого сына Анфиски. Мужик вывел каракулями под прошением подпись, вспотел от пережитого, сложил вдвое бумагу, спрятал на дно шапки.
Зачем он шапкой дорожит?
Затем, что в ней донос зашит, Донос на гетмана злодея Царю Петру от Кочубея, — прочитала Надежда Константиновна.
Мужик крякнул, поскрёб затылок пятернёй.
— Люди вы будто и просты, а мудрёны. А ничего не скажешь, душевные. Прими благодарность, хозяюшка.
Он поднял с пола кринку, завязанную в платок.
— Что вы! Что вы! Да как вы надумали!
— А што? Чай, не задаром хозяин твой над бумагой мозги шевелил. Задаром-то кто рази станет стараться?
Владимир Ильич выступил вперёд.
— Кто вам бумагу писал, не говорите никому. Ответят отказом, приходите ещё за советом. Надеюсь, отказа не будет. Кринку свою забирайте, нам не надо, спасибо, несите домой. С ночлегом устроились? Погода неважнецкая, остерегитесь в дорогу пускаться. Завтра уж лучше с утра До свидания. Желаю удачи.
— Счастья дочке! — вставила Надежда Константиновна.
Озадаченный мужик вышел в соседнюю комнату, неся в узелке кринку да крепко прижимая шапку с бумагой под мышкой. Снова задача. В соседней комнате он увидал у стола на деревянном диванчике пожилую женщину в белой кофточке. Дымя папиросой, женщина читала толстую книгу.
— И-их! Бабы-то рази курят? — не удержался мужик.
Она подняла от книги насмешливый взгляд.
— А со своим уставом в чужой монастырь не суются.
— Понагляделся я у вас, наслушался, не разберёшься никак. — И, поведя головой на дверь, откуда вышел, опасливым полушёпотом: — Сын?
— Зять, — ответила Елизавета Васильевна.
— Строгонек зятёк. Страху вам, чай, задаёт?
— Не без этого, когда заслужено. За дары, видно, досталось? — Она кивнула на кумачовый узелок.
— Велики ли дары! Маслица коровьего накопили фунта, чай, с три, все и дары. Домой, говорит, относи. А зачем мне его домой относить, ежели оно для другой у нас надобности? Бумага писана? Писана. Должон я его отблагодарить? Мамаша, хоть ты прими, а?
— Не вводи в грех. Он как рассердится, из дому убегай. Я и сама рассердиться могу.
— Что ты скажешь, ни там, ни тут не подступишься! Чудные вы люди, дело-то сделано, вон оно, прошение-то, упрятано в шапке. После дела-то чего бы не принять благодарность-то, а?
— Не примем. И не кланяйся понапрасну. Не ровён час, зять услышит, будет нам с тобой!
— Ну люди! Ну спасибо вам, ну чудны, ну чудны! Спасибо. Прощайте покудова.
Надел шапку, приплюснул на затылке и ушёл.
У Владимира Ильича всё ещё разговаривали. Надежда Константиновна стояла у стола. В окно дуло; обхватив себя за плечи, ёжась от холода, она говорила:
— Гадкая история, гадкая, с этим кулацким сынком, кулацкой эксплуатацией! А девушка славная. И жених у неё непримиримый, прямой, и меня ужасно трогает его любовь и доверие. Так доверчивы только чистые люди, совсем чистые сердцем.
— Ты услышала больше, чем он рассказал, — заметил Владимир Ильич.
— Нет, Володя, он очень точно это представил, как парень бросится защищать её честь. И ведь ему даже в мысль не войдёт и подозрение не явится, что она в чём-то виновата, вот это и есть прямота, это и есть доверие, а без доверия и прямоты нет любви, нет дружбы.
Владимир Ильич улыбался какой-то особенной, ласкающей и доброй улыбкой. Наступила пауза. Леопольду представилось, всё глядят на него. И ждут. А это он сам ждал от себя, хватит у него смелости или нет сказать прямо, что на душе.
— Владимир Ильич, я на вас обиделся, — сказал Леопольд.
И провалился сквозь землю. Зачем бухнул? Всё-то он обижается, что ему делать с собой! Что теперь будет? Скажет Владимир Ильич: «Ну и ступай себе подобру-поздорову, если уж такой обидчивый. И дорогу к нам позабудь».
Но Владимир Ильич сказал совсем наоборот:
— Знаю, чем ты задет, Леопольд. Но ведь тогда у нас было сугубо партийное собрание. Нельзя было тебя звать. Ты должен понять, а не обижаться. У тебя ещё всё впереди.
— Батюшки светы! А обед-то без пригляду варится! — вскрикнула Паша и кинулась в кухню. Как на пожар. Она на всякую работу кидалась как на пожар. К колодцу бегом, к печке бегом.
— Ты напрасно обиделся, а что не затаил, открыто признался, это ты правильно сделал.
Услышав такие слова Владимира Ильича, Леопольд бормотнул что-то невнятное, вроде «я и сам так думаю», и скорее ушёл вслед за Пашей, вернее, сбежал. Надо было ему побыть одному и во всём разобраться. Однако вместо того чтобы побыть одному, он, проходя мимо печки, где Паша гремела ухватом, снова совершенно неожиданно бухнул:
— Паша, выходи за дом, к Шуше, буду ждать!
И выскочил на улицу, не опомнясь от того, что сказал. Не ожидал, что назначит свидание!
«Без прямоты и доверия нет любви, нет дружбы». Правда, правда! Как удивительно. А скоро совсем новое наступит для меня. Прощайте, Саяны! Вон вы какие ясные, чистые, ветром развеяло тучи, и вы стоите, облитые снегом и светом громады. А за громадами не конец земли, а воля. Владимир Ильич сказал: «У тебя ещё всё впереди». Поживей наступай моё «впереди»! Вот и осень. Земля твёрдая, стучит под ногами. Трава увяла. Падают листья с деревьев, всё голее в природе, холоднее. Только отава зелена, и всё равно видно, что осень, и Шуша осенняя, торопится в Енисей, пока не замёрзла, рябая от ветра, ветер гонит течение. Шуша, прощай.
Леопольда продувало насквозь, он поднял воротник и шагал по берегу. Вдруг она не придёт? Сердце колотилось торопливо и сбивчиво. Он никогда не думал о Паше, как сегодня. Он думал сегодня о ней как-то особенно. «Паша, приходи, скорее приходи!»
Она прибежала, когда он совсем закоченел.
— Ну что? Для чего кликал? Секрет, что ли, какой? Да ты весь замороженный. Иззяб? Да ты весь дрожишь!
Она быстро бросала вопросы, и сквозь оживление и свет, брызгавшие из её глаз, прорывалось беспокойство.
— Секрет, что ли, какой?
— Секрет.
Б-р-р, как холодно. Он дрожал от холода.
— Скоро всем станет известен наш секрет. Что мы в Польшу уедем. Татусь сначала скрывал, а теперь не скрывает. Через месяц у нас кончается ссылка. А денег на дорогу нет. Владимир Ильич составил для отца прошение, чтобы нам на дорогу дали денег; теперь недолго ждать, скоро будет ответ. Ты заметила, Владимир Ильич конспиративно об этом сказал, что речь не о том? А речь-то о том как раз, о прошении. Мы домой собираемся. Через месяц уедем в Польшу, домой.
Она молча слушала, оживление на её лице угасало.
— Я во сне вижу Польшу каждую ночь. Поезд идёт по Польше, и я вижу хуторочки, сады вишнёвые, старинные замки, рвы, деревни или маленькие города с черепичными крышами и костёлы, высокие башни — это всё Польша. Приезжаем в Лодзь. Там целый тёмный лес труб, целый лес! Красиво, что много труб тянется к небу и над ними лиловая туча, это дым от заводов, и вдруг вырвется красное пламя, и слышно, как стучат станки и Паша.
Она, всхлипывая, вытирала кулаком щёки, пшеничная её коса свесилась с плеча и качалась.
— Паша!
Он схватил её руки и отвёл. На него поглядело опечаленное личико с размазанными по щекам слезами.
— Паша Татусь и матка тебя, как дочку, будут жалеть. Мы на завод с тобой в Лодзи поступим. Я тебя люблю.
Несколько секунд они стояли поражённые тем, что он сказал.
— Люблю. Верно, люблю. Очень люблю. Никому тебя обидеть не дам.
— А сам уезжаешь.
— Паша! Ведь там я родился. Я поляк. Я буду революционером. А ты приедешь к нам в Польшу, к нам, навсегда. Мы работать пойдём. Будем рабочим классом. Революционерами будем.
— Как я своих-то оставлю? Мамку жалко.
— Мы позовём её в гости к нам в Польшу. А Ульяновым всё равно скоро ссылка кончается. Уедем отсюда, устроимся дома, напишем тебе. И вызовем тебя. У нас в Польше не такие крыши, как здесь, у нас черепичные крыши. Поглядишь, при дороге красные маки! А в Лодзи заводы, фабрики. И трубы, помню, как чёрный лес.
Она закрыла лицо концом платка, колеблясь и мучаясь. Странное видение манило её, чёрные трубы, уходящие ввысь, лиловое небо, и толпа людей идёт на грозное зарево, и Леопольд впереди толпы, с бледным лбом и пылающим взором, несёт красное знамя. Такое видение представилось ей.
— Обещай, Паша.
Она не знала, что ответить. Грозное, странное, новое звало и страшило её. Неужели Леопольд уедет из Шушенского? Как ей быть без него? Без их встреч, разговоров, его книг и рассказов о Польше? И Ульяновы уедут, её дорогие хозяева! Нет! Лучше не думать об этом. Ещё не скоро, долго ещё. Лучше не думать. Не спрашивай меня, Леопольд! Что ты спрашиваешь? Иззяб, беги домой греться на печке, чудной Леопольд, зачем ты спрашиваешь?
Даже для Сибири осень рано наступила в этом году. Из Красноярска вышел вверх последний пароход. Опоздай Прошка немного, и тащиться бы ему в Енисейск или Туруханск или ещё подальше на север, где уже сейчас с Ледовитого океана наползают снежные тучи, воя, несется по тундрам пурга, ночные заморозки до дна вымораживают лужи на дорогах.
Прошке повезло — отбывать ссылку определили ему не в северных краях; на последний пароход кверху успел и в этот хмуренький холодный денёк выезжал на подводе с возницей вдвоём из города Минусинска в назначенное ему место. Про село, куда его высылали, Прошка ничего не знал, кроме названия. А что в названии? Всё незнакомо Прошке.
Плоский одноэтажный город Минусинск с развороченной колёсами грязью по колено на улицах и дорога, по которой они ехали, — всё незнакомо. Дорога песчаная, сыпучая, и лошадёнка, хоть и сытая, тужилась, мотая головой, и везла телегу упорным, нелёгким шажком. Проехали сосновый бор, глухой, суровый, затихший, как перед бурей.
— Но, ты! — понукал возница лошадёнку.
Лошадёнка жилилась, мотая головой. Спуски да холмы. Широко видно вокруг. Пустынные степи. Чёрная тайга на горизонте. Ноет у Прошки душа. Чем дальше от дома, тем милее вспоминается прошлое. Дома-то у Прошки нет. Не много, наверное, найдётся на свете таких одиноких сирот! Он молодой, будет и у него когд