Удивительный год — страница 32 из 64

Прошка нагибался над постелькой, устроенной в корзине из ивовых прутьев. Маленькому Толю Ванееву корзина перешла в наследство от Оли Лепешинской. Сморщенный, красненький, с пуговичным носиком, лежал в ивовой корзине маленький Толь. Бурная жалость поднималась в Прошке. От жалости щипало в носу.

— Правда, мил ненаглядный мой? — шёпотом восклицала Доминика, опуская ресницы, прикрывая нежный свет глаз.

Прошка старался быть полезным Ванеевой. Когда она говорила грустным голосом: «Проша, спасибо!» — он отвечал грубовато: «Чего там спасибо!» — и таскал воду для стирки пелёнок, вздувал самовар, лазил за картошкой в подпол.

Главная же и незаменимая его польза была в том, что как раньше Доминика без конца рассказывала ему о Ванееве, так теперь изливала Прошке свои заботы и горести. Что им делать с маленьким Толем? Как им жить дальше? Куда им деваться? Нет телеграммы из дому.

— Свет не без добрых людей, Доминика Васильевна.

— Правда, правда, ты мудрец, Проша! Ты рассуждаешь, как настоящий мудрец. Что-нибудь придумается в конце концов. Образуется как-нибудь. Не вешай головы, маленький Толь. Ты ещё и держать головёнку свою не умеешь. Не будем падать духом, маленький Толь. Рассказать тебе об отце? «Хочу громадного счастья, хочу громадной доли!» Ах, как коротка была его жизнь. Как он ждал тебя, маленький Толь!

Она говорила, держась за края колыбели, раскинув руки над сыном, как птица крылья.

Раз под вечер, когда Прошка, чистя на ужин картофель, выслушивал эти печальные речи, из сеней донеслось:

— Входите! Тулуп-то снимайте.

Хлопотливый голос хозяйки кого-то привечал в сенях.

— Истомились небось, дорога зимняя, вьюжная, без привычки-то растрясешься по сугробам до смерти, здесь они, сиротинки.

— Кто там? — замерла Доминика, покрываясь внезапной, как при обмороке, бледностью.

В два шага Прошка был у окна. Возле дома, почти упёршись в ворота оглоблями, стояла запряжённая парой кошева. Ямщик вытаскивал из кошевы узлы и кошёлки. А в избу уже входила маленькая, щуплая, лет пятидесяти женщина с красными, нажжёнными морозом щеками. В тёмные ямы провалились глаза. Стала у двери. Медленно, молча подняла к горлу крест-накрест ладони. Доминика закричала не своим голосом, кинулась к этой женщине, обхватила, целуя лицо ей и руки, несчётное число раз целуя. Женщина уронила голову ей на плечо. Они стояли, прижавшись, не отпуская друг друга.

Та отстранилась наконец:

— Внука покажи.

Держась за руки, они подошли к корзине. Женщина нагнулась, у неё дрожало лицо.

— Внучок, сиротинка, — Вдруг откинулась и исступлённо, шёпотом: — За что он его осиротил?

— Кто, мама? О чём вы?

— За что? За что ты отнял у него отца, господи? Осиротил до рождения? За что?

— Мама, полноте, милая, хорошая вы наша.

Доминика схватила её морщинистые руки с толстыми жилами, гладила, прижимала к груди, целовала.

— Мама, полноте, мама!

— Как внука назвали? — утихнув, спросила мать.

— Анатолием.

— Я и надеялась. Спасибо. Сильно мучился Толюшка? Правду говори.

— Он тихо умер. Волгу всё вспоминал, вас Он вас любил.

— Рассказывай. Без утайки.

Мать не хотела ни выпить чаю, ни переодеться с дороги. Морозный румянец остывал у неё на щеках, сменяясь восковой желтизной. Неутешная и гневная, она сидела на лавке, горько слушая рассказ Доминики о последних днях сына. Не могла она, не хотела мириться со смертью сына! «За что ты его покарал? Он ли был не хорош? За что же, немилосердный, неправедный бог?!»

Она взбунтовалась против бога, и сердце её стало бесстрашным. Жена бедного чиновника из Нижнего Новгорода, нигде не бывавшая, кроме, может быть, двух-трёх городов по месту службы мужа, не колеблясь собралась в неведомый путь, в чужую сторону к невестке и внуку. Ни дальнего поезда не побоялась. Ни сотен вёрст с ямщиком по Сибири. Ни зимы, ни тайги.

На кладбище к Ванееву на другой день пришли все вместе с матерью, вся колония ссыльных. Снегом занесло кладбище. Над могилами поднимались сугробики. Монотонно стояли кресты. Над одним сугробиком креста не было. Лежала чугунная плита.

«Анатолий Александрович Ванеев. Политический ссыльный. Умер 8 сентября 1899 г. 27 лет от роду. Мир праху твоему, Товарищ».

Эту чугунную плиту и надпись к ней заказал на Абаканском чугунолитейном заводе Владимир Ильич. По его воле слово «Товарищ» написано было с заглавной буквы.

Доминика принесла сына проститься с могилой отца.

«Прощай, Анатолий. Спасибо тебе, что я тебя знала. Обещаю, сына выращу честным. Прощай, мой большой Толь, мой любимый».

Она стала в снег на колени, прижимая к груди тёплый свёрток. Из пуховых платков и одеялец слабо слышалось тихое дыхание сына. «Простись с отцом, маленький Толь».

Было морозное утро. Снег на кладбище лежал свежий и чистый, искрясь и блистая на солнце.

Спустя несколько дней подъехала к воротам запряжённая парой крытая кошева. На заднем сиденье ворох умятого сена. Поверху сена положили одеяла. Усадили на одеяла Доминику со свекровью. Дали в руки Доминике свёрток с сыном. Запахнули на отъезжающих потуже тулупы. Подоткнули одеяла. Насовали в ноги узелки с подорожными. «Здоровы будьте, долгой жизни желаем, сына расти, Доминика, не забывай, помни, помни!» И тройка понесла кибитку, увозя из села Ермаковского маленького Толя Ванеева.

Что будет с ним? Какая судьба ждёт его?

О судьбе его можно было бы рассказать долгий рассказ. Это была бы повесть о поколении, которое восемнадцатилетним вступило в Великий Октябрь. Для которого Ленин был знаменем, совестью и вождём революции. Которое отвоёвывало от белогвардейцев и интервентов и отвоевало Октябрь. Строило заводы и шахты. Наводило мосты. Прокладывало дороги. Училось. Создавало Советскую страну и во все времена верило Ленину. И было оттого смелым и честным. Которое в расцвете сил и творчества отбивало от нашествия Гитлера наше отечество.

Маленький Толь в 1941 году был давно инженером. С первых дней войны надел шинель, стал солдатом. Какая судьба! Анатолию Ванееву выпало защищать Ленинград. Город Ленина, город отца.

Почти полвека назад его отец вместе с Лениным начинали здесь путь к революции.

Под бомбами и артиллерийским огнём, в виду фашистских танков, под зловещим крылом самолёта с чёрной свастикой, Анатолий Ванеев, ты думал: «Город Ленина, город отца».

Ты вспоминал рассказы матери, как Ленин создавал в Петербурге «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» и твой отец был верным помощником Ленина. Город Ленина, город отца.

Осенью 1941 года Анатолий Ванеев погиб под Ленинградом.

На Пискарёвском кладбище в Ленинграде на каменной стене высечены слова, посвящённые памяти многих тысяч героев. Среди многих тысяч — инженер Анатолий Анатольевич Ванеев.

Здесь лежат ленинградцы,

Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.

Рядом с ними солдаты — красноармейцы,

Всею жизнью своею

Они защищали тебя, Ленинград, колыбель революции.

Их имён благородных мы здесь перечислить не сможем,

Так их много под вечной охраной гранита,

Но знай, внимающий этим камням,

Никто не забыт и ничто не забыто.

21

В сумерках Прошка вёз из омёта солому. Покрикивал, как заправский мужик.

— Ты, шевелись, пошевеливайсь! — похлёстывал безотказную бабки Степаниды кобылу, по прозвищу Зорька.

Докторский сын с деревянным коньком под мышкой бежал мимо кататься с горы.

— Прохор, а папа завтра раным-рано в Шушенское едет. Больного лечить. Урок по немецкому выучил? Ich schreibe, du schreibst Schreiben какого спряжения? А? Э! Что! Товарищ Прохор, вы заслужили по немецкому кол.

Докторский сын начертил пальцем в воздухе угрожающий товарищу Прохору кол и исчез.

Говорите после этого, что случайности не играют в жизни роли! Что касается Прошки, в его жизни счастливые и несчастливые случаи играли прямо-таки поразительную роль. Не догони Прошку на дороге от омёта докторский сын, не скажи безо всякого к тому повода о завтрашней поездке Семёна Михеевича в Шушенское, ничего Прошка не знал бы. Правда, оказии из Ермаковского в Шушенское случались нередко, но ехать в эту дорогу Прошке куда способнее было с доктором, чем с чужим мужиком. Смекалка подсказывала, с доктором вернее отпустят.

Живо, живо управился с соломой, распряг Зорьку, поставил в хлев и пошёл к писарю отпрашиваться завтра в Шушенское. Вечер. На волостном правлении грузно повис ржавый замок, охраняя казённые бумаги и волостную печать. До завтра служба закрыта.

«Домой схожу к писарю, не упускать же такую оказию! Подольщусь „господином“».

Ермаковский ссыльный рабочий Панин, по внешности напоминающий писателя Гаршина, корил Прошку, что слуге царизма на уступку идёт. «Зубы сжать надо. И молчать. А ты — господином».

— Слуге царизма на уступки иду? Чёрта с два! Для своей пользы обдуриваю.

Вот как! Неужели наш доверчивый Прошка, книгочей и немного простофиля, у которого в большущих, чуть подсинённых глазах вечно стоит любопытство и какой-то вопрос, словно постоянно им открывается новое, неужели Прошка научился быть дипломатом?

Научился до некоторой степени. Житейский опыт не совсем прошёл даром. Студент Пётр Белогорский, тюрьма, молодой, безжалостный от старания выполнить службу следователь, мачеха, каменная глыба с подобранными в нитку губами, отец, расплёскивающий под её непреклонным взором чугунок с похлёбкой, испугавшийся пустить на ночёвку школьный товарищ — вот Прошкин житейский опыт, после которого больше не думает он, что люди все одного цвета. Люди — братья, как учил в школе поп, ха-ха! Не-ет, теперь Прошка знает, не все люди братья. Стал различать: здесь друзья, а там С друзьями один разговор, с писарем из волостного правления другой.

В жарко натопленной избе семья писаря сидела за вечерним чаем. На столе жёлтый, как золото, ведёрный самовар ещё струил из трубы угарный голубоватый дымок. Писарь в расстёгнутой рубахе, с волосатой, как войлок, грудью вытирал концом полотенца сытое, пятнистое от веснушек лицо в кучерявой бороде.