Удивительный год — страница 33 из 64

— Господин писарь, дозвольте…

Жена, тоже сытая, потная, проворно опустила на стол блюдце с чаем, обратив к мужу замаслившийся взор.

«А чем не господин? Господин и есть. Вся власть в руках. Поп и тот перед нами шапку ломает».

— Чего тебе в Шушенском надобно?

— Товарищ там день рождения.

— У людей будни, у них всё дни рождения.

Писарь силился сохранить строгость, но лицо от «господина» расплывалось блином.


Выехали не самым ранним утром, а до обеда задолго. Доктор Арканов захватил свой докторский чемоданчик с инструментами и лекарствами, и они покатили в лёгком возочке, покрытом на сиденье поверху сена попоной.

— Видите ли, Прохор Артемьевич, — интеллигентным тенором проникновенно говорил доктор Арканов, когда село Ермаковское скрылось позади в волнистых снегах и возок их легко скользил по накатанному следу лесного пути, и величавые сосны и гигантские осины безмолвными стражами выступали из тайги вдоль дороги. — Видите ли, Прохор Артемьевич, с некоторых пор село Шушенское стало особенно мне интересно благодаря одному человеку. В университетские годы, поверьте, мне выпало счастье общаться с людьми незаурядными, даже блестящими. И тем более ценю я выдающийся интеллект Владимира Ильича! Учёный, философ, политик, юрист! В его книгах, в частности я имею в виду «Экономические этюды» и «Развитие капитализма в России», в них, этих книгах, рассмотрен процесс формирования общественных классов, диалектика развития общества — колоссального значения труд! Но что меня, человека уже по профессии своей чуткого к нравственным вопросам, волнует особенно, это то, что учёный, живущий в сфере сложнейших умственных и философских проблем, спешит откликнуться на обычные нужды. Возьмём Оскара Энгберга…

Доктору Арканову вспомнился Энгберг. С чего бы? А вот с чего. Вчера получил Семён Михеевич письмо, из-за которого и покатил сегодня навещать шушенских своих пациентов, которых участковому врачу время от времени положено было проведывать.

Уважаемый г. доктор!

Если Ваши служебные обязанности позволяют, то не будете ли Вы так добры зайти вечером к моему больному товарищу, Оскару Александровичу Энгбергу (который живёт в доме Ивана Сосипатова Ермолаева). Он уже третий день лежит, страдая от сильной боли в животе, рвоты, поноса, так что мы думаем, не отравление ли это?

Примите уверение в искреннем уважении.

Влад. Ульянов.

— Так вот, Оскар Энгберг, рядовой, говоря откровенно, рабочий, а каково отношение к нему Владимира Ильича? Или вспомним Ванеева У Владимира Ильича дар быть товарищем! Вот что волнует. Разумеется, его исследования, марксистский анализ развития общества…

Доктор вволю потолковал о марксистском анализе, после чего перешёл к обсуждению противоположных философских систем, но Прошка уже невнимательно слушал. Кивал, а думал о другом. «У Владимира Ильича дар быть товарищем!» Впрочем, Прошка это и до доктора понял. Тогда на кладбище понял…

Прошка рвался увидеть Владимира Ильича. Вспоминал его голос (такого голоса Прошка ни у кого не слыхал), его искристый взгляд, заботливые советы: «Бодрее живите, учитесь».

Прошке хотелось порассказать о себе, что живёт он в селе Ермаковском бодро, времени зря не теряет, учится вовсю. Наверное, Владимир Ильич обрадуется таким его хорошим рассказам. К Владимиру Ильичу у него было такое жаркое чувство, будто был он Прошке самым близким и родным человеком. А что вы думаете, их многое связывало! Подольск связывал, прочитанные Прошкой политические книги, которые ему давал Михаил Александрович Сильвин, мысли о будущем.

Но и другое звало Прошку в Шушенское. Конечно же, Паша! Он не мог забыть, как она убежала тогда. Он сунул ей в карман мамкины варежки, а она вырвалась от него и убежала, топая чирками по окаменелой земле. Мороз подморозил дорогу. Прошка слушал, как топают её чирки вдали. Обиделся, может быть, думаете вы?

Милая, милая! Весёленькая, синеглазая, единственная Прошкина любовь. «Убежала? А что же? На шею парню с первого раза кидаться? За то и люблю, что неуступчивая, гордая. Не отдам тебя, Паша! Не уедешь ты в Польшу. Не пущу тебя в Польшу. Кончится ссылка, поедешь со мной». Вот что должен Прошка высказать своему другу и товарищу Леопольду Проминскому. «Почему должен? Не знаю. Должен».

Между тем возочек их одолел пятьдесят вёрст степной и таёжной дороги и бойко катил широкой шушенской улицей, подпрыгивая на снежных ухабах. Шушенское занесло, замело озорными первыми вьюгами. Завиваясь на краях, привалились к заборам сугробы. Стало теснее на улицах. Под полозьями визжал звонкий снег. Журавель колодца клонил длинную шею, встречая поклоном приезжих, — баба поднимала из колодца воду.

Возле одной худенькой, невидной избёнки стоял в накинутом на плечи полушубке хозяин Иван Сосипатыч.

— Сюда, во двор заворачивайте, ставьте кобылу. Мой постоялец-то, уж как его забрало, сердешного, ночью надрожались, не помер бы.

И, торопливо шаркая подшитыми валенками, разводил кривые ворота на двор.

Оскар Энгберг лежал нечёсаный, щеки запали, усики его, всегда холёные, уныло повисли, вид являл он печальный. Из потрескавшихся губ неровно вырывалось дыхание, глаза глядели мутно, не хотели глядеть.

— Николай-заступник, святой Пантелеймон! — бормотала и крестилась хозяйка, пугая бедного Оскара причитаниями и жалостливыми взглядами.

Хозяюшка! Помолились божьим угодникам, её величество медицина вступает в права, — замысловато объявил доктор, раскрыв руки и тесня её к печке. Заодно потеснил хозяина и Прошку туда же.

Хозяйка крестилась за занавеской у печки. Хозяин курил, шепотком делясь с Прошкой, как ходили они с постояльцем на Перово озеро стрелять уток. И Владимир Ильич с Женькой своей соберётся, бывало, азартный, не оторвёшь от ружья! А уж Оскар Александрович вовсе ненасытным охотником был.

«Был!» — царапнуло Прошку.

Но оттуда, от кровати больного, доносился невозмутимый докторский тенор, назначавший лечение и мудрёные, по-латыни, лекарства. Услышав латынь, хозяйка пуще разгоревалась:

— Молоденький, холостой, помрёт, схоронят на чужой стороне, и помянуть некому.

Между тем Оскар уже от одного появления доктора стал поправляться. Уже не лежал плашмя в покорной тоске, в глазах трепыхнулась живинка. Расхрабрился, запросил испить кисленького. Кисленького, то есть клюквенного настою, доктор позволил и долго повторял и внушал, как лечиться, твердил по-латыни названия лекарств. На душе у всех полегчало: видно, Оскара Энгберга хоронить на чужой стороне не придётся, и Прошка, условившись, где и когда встретится с Семёном Михеевичем, чтобы ехать домой, пошёл к Леопольду.

— Поклон им навсегда! — наказал Оскар Энгберг.

Почему навсегда? Прошке некогда раздумывать над поклонами Энгберга. Скорей к Леопольду!

Запутанная жизнь. Бежать бы со всех ног в тихую, уютную улочку, где над Шушей стоит дом с двумя колоннами на деревянном крылечке. Там синеглазая Паша. Насмешница Елизавета Васильевна. Владимир Ильич. «Рабочий класс» Прошка, бежать бы тебе к Владимиру Ильичу Ульянову! А он бежал к Леопольду. Зачем? Ведь скоро уедет Леопольд. Долго ехать до Польши из села Шушенского, Минусинского округа, Енисейской губернии. Когда-то доедешь! Когда-то приплетётся из Польши письмо — до Красноярска по железной дороге, от Красноярска на перекладных, как сто лет назад. Сколько дней, недель, месяцев проползёт в ожиданиях, пока Паша кинется в ноги: «Батюшка, матушка, отпустите в город Лодзь!»

А вы верите, что в жизнь свою не видавшие железной дороги (она всего третий год и идёт по Сибири), в жизнь свою не бывавшие дальше Минусинска батюшка с матушкой отпустят дочь Пашу в дымный фабричный город Лодзь? Неведомо куда, в Польшу? Они про Польшу по политическим только и знают. Прошка может схитрить? Утаить? Вот уедет Леопольд.

Нет, он шёл. В шубейке нараспашку, обмотав шею шарфом (Дмитрия Ильича тёплым, в клетку шарфом), шагал. «Не хочу таить, Леопольд, ты уедешь, а я её люблю».

Шагал по аршину, размахивая руками. Чем дальше тише. Возле избы вовсе стал, словно чего-то надеясь дождаться. Постоял, не дождался и вошёл в сени не очень смелыми шагами. Из избы неслись возгласы. Там спорили голоса. Женский, плачущий:

— Сил нет больше терпеть. Устала я. Матка боска, кеды будет конец?

Мужской, неуверенный, стараясь бодриться:

— Текла, Текла, семья твоя при тебе, дети здоровы, муж не в тюрьме запертой, а нынче и вовсе на воле, не гневи свою матку боску, нашлёт настоящей беды.

Женский, сердясь, негодуя:

— Это ль не беда? Смеёшься, муженёк? Смейся над моими словами.

Мужской:

— Текла, Текла, тебе легче, что плачешь.

Прошка стукнул в дверь и рывком отворил. Что у них! По всей избе валяются вещи, тряпки; наполовину полный одежды стоит раскрытый сундук, вязки тугих оранжевых луковиц, ящики — пустой и с посудой, переложенной сеном; опрокинутый табурет, печные горшки на полу, приставленный к оконной раме кверху рогами ухват, и посреди этого столпотворения мужчина и женщина. Он с запорожскими усами, как на картине Репина, только очень уж истомлённый и сумрачный; она бледнолицая, чернобровая, из глаз так и брызжут гневные искры — Прошка мгновенно узнал мать Леопольда. По лавкам расселись мальчишки и девчонки разных возрастов (что-то много, показалось Прошке), серьёзные, с ломтями посоленного хлеба.

— Дзень добрый. Чего пану тшеба? — спросила мать, с вызовом подперев бок кулаком: «Ну, беспорядок, ну, бедность и ребят орава, ну и что? Мы не жалуемся, а вас не просим жалеть». — Пану тшеба наш старший сын Леопольд? — Повела плечом: — Там.

Прошка шагнул за перегородку в другую половину избы. Леопольд копался там в ворохе книг. Что-то прибитое было в нём. Нервно подрагивали ноздри тонкого носа. Увидел Прошку, опустились руки.

— Несчастье. В Польшу не едем.

Им отказали в пособии. Без пособия не доехать до дому. Насмеялись над ними. Когда мать поднялась из Лодзи в Сибирь к отцу со всеми ребятами, начальство сулило, на обратную дорогу будет пособие, закон есть такой. Владимир Ильич писал им прошение. Владимир Ильич знает законы. Их обманули. Разве бы мать бросила дом? Э! В доме ли дело? Полуподвал из двух комнатушек. У них Польша была. Вся Польша принадлежала Проминским, родина, Лодзь с фабричными и заводскими гудками. По утрам гудки ревели, пели, как трубы. Как оркестр медных труб, у каждой свой голос, то высокий, то низкий, призывный; многоголосо сзывали фабричные гудки народ на работу, улицы заливало рабочими куртками. Леопольд мечтал быть с лодзинским рабочим классом! Там его Польша. Истоптанная чужими солдатскими сапогами, негнущаяся. Домой, домой! Ах, тоска…