— Природой любуетесь?
Да. Такие прекрасные виды.
— Виды прекрасные. А я, признаться, вздремнул. Дела собралось перед дорогой. Ночью почти что не спал.
— У вас всегда много дела.
Такое моё назначение. У каждого своё назначение. Ваше — украшать жизнь.
— Комплименты говорите, Пётр Афанасьевич, — не потупляя глаз, видно привыкшая к его комплиментам, ответила она.
— Не комплименты, а сущая правда. Сущая правда, и доказывать нечего. А здесь побогаче бы надо, жемчуга сюда просятся.
Он потянулся пальцем к её тоненькой шейке с простеньким медальончиком на ленте. Она отстранилась. Невольно кинула взгляд в сторону, где разговаривали брат и сестра. Ушли. Никого не было на палубе.
— Скромница, Елизавета Юрьевна.
— Вы знаете, я не люблю.
— Скромница. И славно. Одобряю. Надоели разные сами виснут, тьфу! А вы всё молчите, — пытливо сказал он.
«Верно, — подумала Елизавета Юрьевна, — молчу. Не знаю, о чём говорить, совершенно не знаю, как дурочка».
Солнце коснулось её руки. Волга повернула, и солнце пекло теперь эту сторону палубы, накалило обшивку.
— Вам не полезно на солнце, — сказал Пётр Афанасьевич.
— Почему?
— Вам нехорошо загорать. Надо беленькой там показаться, во всей вашей красе.
Она вспыхнула и нахмурила брови.
— Батюшки мои! Ха-ха-ха-ха! — весело разгремелся он. — Как вам серчать-то к лицу!
— Я думаю, что всё это напрасно, эта поездка, — хмурясь, сказала она.
— И совсем не напрасно, Елизавета Юрьевна. Разве вам не нравится прокатиться по Волге?
— Нравится, но…
— А давайте без «но». Боитесь, что встретят плохо?
— Боюсь? Нет. Ведь я с вами, — сказала она.
— Вот умница, милая вы моя, ответит-то, как королева.
— С вами не боюсь, но всё равно неприятно, будто на выставку еду.
— С вашей красотой никакие выставки не боязны. Хоть каждый день, только славы прибавится. Что же, обедать пойдём, Елизавета Юрьевна? Прошу.
Он подал ей руку. Но палуба была тесна и, сделав неловко два шага, он вынужден был пустить её вперёд, сам пошёл сзади, улыбаясь довольной улыбкой, глядя на её узкие девичьи плечи, тонкую талию и волны оборок на подоле.
Обед был в разгаре. Места в салоне почти все были заняты. Официант, изгибаясь, проводил Петра Афанасьевича к оставленному для него столику на две персоны возле окна. Не поднимая глаз, Елизавета Юрьевна увидела за соседним столиком Анну Ильиничну с братом и матерью. «Значит, судьба мне с ними познакомиться», — подумала Елизавета Юрьевна. Такая в голову ей засела фантазия. Так как фантазии наши никто не в силах разгадать, мы вольны воображать что хотим, улетать в поднебесье, опускаться на дно океанское, любить кого пожелаем.
«Если бы Анна Ильинична была моей сестрой, такая милая, — фантазировала Елизавета Юрьевна, расправляя сиреневое платье и усаживаясь спина спиной к ней. — Звала бы меня Лизой. Никто на свете не зовёт меня Лизой, кроме подруг, а теперь и подруг не осталось. А что, интересно, как бы она посмотрела на мой жребий?»
Она придвинула стул насколько возможно ближе к соседям и навострила уши, намереваясь подслушать, о чём они говорят.
— Балык, икра свежая, салат из дичи, — заказывал Пётр Афанасьевич.
Она прислонилась к спинке стула и услышала позади себя немецкую речь. Долетали обрывки фраз. Она не всё слышала, но всё же различила, что речь идёт об оставшихся дома: как жаль, что с ними нет Маняши, Мити и Марка, а то уж совсем было бы всё хорошо, и как приятно плыть по Волге, и не будем думать о том, что впереди скоро снова разлука.
— Мамочка, — услышала Лиза мужской голос за тем столиком, быстрый, немного с картавинкой, — буду всё это время пользоваться твоим и Аниным обществом, чтобы упражняться в немецком.
— Теперь тебе особенно важно владеть в совершенстве немецким, — сказала сестра.
— Прошу вас, Елизавета Юрьевна. — Пётр Афанасьевич предлагал ей салат, должно быть, довольно давно, глаза его спрятались в щёлки и недоумённо глядели, маленькие и тёмненькие, почему-то напоминая ежа. — Задумались?
— Да, простите.
Она прикоснулась губами к рюмке с вином, взяла немного салата. «Отчего теперь ему особенно важно владеть в совершенстве немецким? Отчего скоро разлука? Какая разлука? А ведь они, наверное, не догадываются, что их понимают», — подумала Лиза, вся вспыхнув.
— Что с вами? — подозрительно насторожился Пётр Афанасьевич.
— Нет, что вы, просто так, от вина, — ответила Лиза. «Не буду больше подслушивать, стыдно».
— Не узнаю вас, Елизавета Юрьевна, какая-то рассеянность словно что потеряли.
— Ах, пустяки!
Пётр Афанасьевич выпил коньяку, побарабанил пальцами, глянул в окно.
— Вон селишко какое-то по берегу тянется.
— Да.
— Ни одной крыши под дранкой, солома гнилая одна.
Она промолчала. Почему-то у них не вязался разговор. До неё доносились немецкие слова с того столика. Говорили о какой-то книге, Лиза не уловила названия, но поняла, что Владимир Ильич хвалит книгу за правду, а сестра возражает, что правда книги трудна для простого читателя, автор мудрствует и любуется своими мудрствованиями.
— А ведь ты права, Анюта, — рассмеялся Владимир Ильич, — пожалуй, верно: любуется. Этот автор и в жизни любуется собою. Но всё же в книге есть правда.
— Опять вы задумались? — услышала Лиза.
— Простите.
— Я вас спрашиваю, вам угодно ухи? — сухо предложил Пётр Афанасьевич.
— Да, спасибо. Я люблю стерляжью уху.
— Рад, — холодно бросил он.
«Зачем я его сержу, он такой добрый ко мне», — подумала Лиза.
Он выпил коньяку и язвительно:
— Ведь вас воспитывали в институте благородных девиц?
Да, её воспитывали в институте благородных девиц. Мариинский институт на Верх не-Волжской набережной в Нижнем. Трёхэтажное унылое здание цвета грязноватой синьки, с крыльями на задний двор, садиком по фасаду. Чахлая акация и жиденькие кусты сирени в саду. Вход. Вестибюль. Четыре толстые колонны поддерживают низкие потолки. Сдавленно, скучно. Вспоминать даже не хочется об этом бездушном доме.
— Извините, Пётр Афанасьевич, я не расслышала, что вы сказали. О! Какой вы строгий, оказывается.
— Строгий, да, когда вызовут Дамам к лицу улыбаться.
«Ведь он уже высказывал эти свои взгляды», — мелькнуло у Лизы.
К концу обеда он был порядочно пьян и внушительно и долго говорил о своём предприятии и о выгоде, какую получит в итоге. Лиза делала вид, что слушает, но так скучно, неинтересно, уж лучше бы говорил ей любезности, по крайней мере приятно.
— Перед обедом сон золотой, после обеда серебряный, — сказал Пётр Афанасьевич, покончив с мороженым. — Воспользуемся и серебряным, а? Но не думайте, что я всегда этакий соня.
— Нет, что вы, я знаю, вы деловой человек, такой деловой человек. А я прогуляюсь.
— Гуляйте, любуйтесь природой. Природа, цветы, соловьи, девичьи мечты! Ну, помечтайте, лапочка моя, помечтайте, есть о чём, а я воспользуюсь счастливой своей способностью: едва на подушку — и сплю, что значит у делового человека чистая совесть.
Лиза прогуливалась по палубе. Плыли мимо поля, леса. Покажется мыс, высоко встанет над Волгой. На мысу белая церковь с оградой — монастырь, вон и звон слышен. Покой и грусть разливаются по полям вместе со звоном.
С каким волнением ожидала Лиза это путешествие! Татьяна Карловна поздравляла, давала советы. А Лиза гордилась. «Бог послал счастье сиротке», — говорила Татьяна Карловна.
«Да, бог послал счастье. Не буду больше рассеянной с Петром Афанасьевичем. Он хороший человек, хороший, хороший».
В двух шагах она увидела Владимира Ильича. Он стоял один у борта, задумчивый и тихий. Лиза проследила, куда он глядит. Монастырь уже позади, берёзовая роща на пологом холме. Стройна, будто прибранная — так просторно в ней и чисто. Хочется взбежать на этот холм, в эту стройную рощу. Лиза медленно прошла мимо Владимира Ильича. Владимир Ильич её не заметил.
Наверное, и она не заметила бы его и не обратила внимания, если бы не провожавшая в Нижнем Софья Невзорова, которая была странной и таинственной загадкой для Лизы.
Она сделала круг по палубе, раздумывая, сказать или нет? «Если обернётся, скажу». Она подходила второй раз, он стоял всё в той же задумчивой позе, роща уже уплывала назад, новый вид разворачивался по борту парохода: глинистый обрыв с домиком бакенщика и сигнальной мачтой. Позади домика сосновый лес, могучий мачтовый лес — стволы сосен тёмные снизу, а вверху от солнца раскалённо-жёлтые.
Внезапно Владимир Ильич обернулся и взглянул на подходившую Лизу. Она потерялась от неожиданности, хотя только что думала: «Если бы обернулся!» — и, смущаясь, краснея, скоро-скоро:
— Вы говорите по-немецки, может, вы думаете, вас не понимают, но я понимаю, я сижу рядом за столом и всё слышу.
Он удивился её признанию, для него оно тоже было неожиданностью; он улыбнулся, как она выпалила без передышки: «я сижу рядом за столом и всё слышу».
— Вот как, — сказал он, — деликатно с вашей стороны, спасибо.
И, возможно, хотел ещё что-то Лизе сказать, но от смущения она не задержалась, выпалила и скорее ушла, даже невежливо, как она сразу ушла, закрылась в своей каюте первого класса и долго сидела, сложив на коленях руки и думая, прилично или нет, что заговорила с чужим мужчиной, и что, может быть, надо было спросить о Софье Невзоровой, и что Петру Афанасьевичу не надо обо всём этом знать.
Елизавета Васильевна прислушалась у двери — ничего не слыхать. Вошла. Ходики с медными гирями постукивали в крошечной столовой, меряя время. На столе ронял лепестки срезанный шиповник в вазе. Через столовую — ход в спальню, как называлась у них отделённая аркой часть комнаты, тесная, с узенькой кроватью у стены, да столик ещё стоял у окна.
— Ленивица, вставать пора, день давно на дворе, — с ласковым укором сказала Елизавета Васильевна.
— Полно, мама, вон на ходиках восемь утра, какой ещё день! Не хочется вставать, поваляться хочется. Вправду ты сказала — ленивица.