Удивление перед жизнью — страница 75 из 102

И не была. Никогда! Карета «скорой помощи» увезла ее вечером 21 апреля, а в два часа в ночь на 23–е ее уже не стало. Клянусь, она умерла молодой!

Я ехал на Окскую улицу и представлял себе, как войду в дом и не услышу знакомых слов: «Виктор, наконец‑то!» Да, в сутолоке дел мы виделись не так уж часто, и расстояние от дома до дома — почти час езды на машине. Я представлял, как увижу Наташу, ее дочь. Нет, не только дочь — ее первого друга, соратника, союзника всей жизни. Дружба Евгении Николаевны с дочерью — это отдельная прекрасная новелла. Когда я сейчас слышу о вражде отцов и детей, я воспринимаю ее как совершенно противоестественное и дикое, несовместимое. Еще в Ялте, узнав о смерти Евгении Николаевны, я после прямого лобового удара сразу подумал о Наташе. Ведь ее разрубили пополам. Шел и боялся разрыдаться, войдя в дом.

Дверь мне открыл муж Наташи и приглушенно, будто тело Евгении Николаевны еще лежало в комнате, попросил пройти. Вот и Наташа. Натянута, напряжена, почти каменная. Такой же и я. Нет, ей во сто крат тяжелее! Идет рассказ о последних днях, часах…

— Прекрасные были похороны, Виктор. Сколько друзей!

Она не сказала «народа», потому что была толпа именно друзей. Когда‑то на уроке нам рассказывала Евгения Николаевна о том, что у подъезда на Мойке, узнав о смерти поэта, собралась толпа желающих проститься, и кто‑то, выйдя на крыльцо, сказал: «Пусть пройдут друзья Пушкина», а чей‑то голос крикнул: «Здесь все друзья Пушкина!» — так бы, наверно, крикнули и в этой толпе.

— Слез не было, мама этого не любила. Были не похороны, был апофеоз. Над гробом звучали не похоронные марши, а мамины любимые произведения, дорогие ее сердцу стихи. В том числе и вот это стихотворение, мама его любила.

Наташа достала небольшую записную книжку Евгении Николаевны и прочла мне стихотворение Цветаевой:

Идешь, на меня похожий,

Глаза устремляя вниз.

Я их опускала — тоже!

Прохожий, остановись!

Как луч тебя освещает!

Ты весь в золотой пыли…

И пусть тебя не смущает

Мой голос из‑под земли.

Вы знаете, Виктор, я подумала так. В древние времена хоронили человека и вместе с ним клали самые необходимые ему предметы. Царям — драгоценности, украшения, воинам — мечи, щиты и даже коней, все, что, казалось, необходимо им будет и на том свете. Я положила маме в гроб стихи Пушкина, его портрет, снимок домика в Михайловском, томик Цветаевой и камушки из Коктебеля. Я не знаю, есть тот свет или нет, но мама без них не могла бы существовать ни на этом, ни на том свете

Режиссер, которого я люблю

Конечно, глава «Я счастливый человек» была бы совершенно неполной, если бы не рассказывал я хотя бы о некоторых удивительных людях, с которыми меня свела судьба. На таких людей мне прямо‑таки везло.

…С этим чудаком судьба свела меня давно, теперь даже можно сказать — давным — давно, более двадцати лет тому назад.

Я написал для Центрального детского театра комедию «В добрый час!». Ее должна была ставить знаменитая Мария Осиповна Кнебель, с которой я познакомился при несколько странных обстоятельствах.

В 1935 году, когда я учился на втором курсе, отрывок с нами готовил директор нашей театральной школы Павел Владимирович Урбанович (он же занимался с нами биомеханикой). Однажды, когда Павел Владимирович прихворнул, он попросил нас приехать репетировать отрывок к нему домой. Кончили репетицию, собрались распрощаться с хозяином — учителем, как вдруг он говорит: «Давайте сыграйте еще раз, пусть посмотрит моя жена. Что она скажет?» И вышел из комнаты. Мы недоуменно пожали плечами и обменялись репликами типа: «На кой леший нам его жена!», «Что она смыслит в нашем мудреном деле!» Но учитель есть учитель, не поспоришь, особенно в таком деликатном вопросе: жена. Возвращается Урбанович, и с ним — крохотная дама. Она и есть жена. Дама уселась на диванчик, свесив ножки; муж сделал мудрое лицо, хлопнул в ладоши, и репетиция началась. После показа дама — жена что‑то долго, тонко и очень интеллигентно говорила, но, по совести сказать, мы в одно ухо слушали, в другое выпускали. Подумаешь — жена!.. Ушли и по дороге хихикали как дурачки. И не скоро, очень не скоро, чуть ли не через полгода, мы узнали, что жена Урбановича есть Мария Осиповна Кнебель. актриса МХАТа (а в то время актриса МХАТа — это уж, без сомнения, прекрасная актриса), ученица Станиславского и Немировича — Данченко, любимица Книппер — Чеховой, несравненная Шарлотта из «Вишневого сада» и сногсшибательная Карпухина из «Дядюшкина сна».

Много — много лет спустя в ВТО был творческий вечер Ольги Леонардовны Книппер — Чеховой. Видеть великолепную актрису всегда событие. Никогда и ни с кем не сравнимая Раневская из «Вишневого сада», да еще в нимбе Антона Павловича Чехова (тоже жена), Ольга Леонардовна, как всегда, была в длинном, до пола, серебряно — белом платье, так идущем к ее таким же серебряно — белым волосам. Игрались отрывки. Каждый заканчивался громом аплодисментов. Но вот объявили: «Дядюшкин сон», сцена с Карпухиной. И на сцену врывается бешеная стерва, да еще «под мухой». Зрители подпрыгнули в креслах. И в конце был уже не гром, а шквал, ураган, тайфун аплодисментов и воплей, и хотя никто не кричал «Кнебель!!!» — это было бы неблагородно в вечер Ольги Леонардовны, — но думаю, что артистическое сердце Книппер — Чеховой все угадало и, может быть, даже чуть — чуть сжалось.

Как‑то, давным — давно, я спросил Марию Осиповну, почему она ушла со сцены. Кнебель ответила: «Надоело играть мошек». Ей хотелось играть все главные роли. И она стала режиссером.

Мария Осиповна и должна была ставить «В добрый час!». Но так получилось, что пьесу я написал не вовремя — Мария Осиповна в это время репетировала в Центральном театре Советской Армии другую пьесу и к работе в ЦДТ могла приступить только через полгода. Вызвал меня к себе директор Центрального детского театра Константин Язонович Шах — Азизов и сказал:

— Виктор Сергеевич, к сожалению, Мария Осиповна не может сейчас начать работу над вашей пьесой. Вы не будете возражать, если мы дадим поставить ее молодому режиссеру?

— Кто это?

— Вы его не знаете. Он ученик Алексея Дмитриевича Попова и Марии Осиповны Кнебель. Она его и рекомендовала в театр. Он работал в Рязани.

— А как его фамилия?

— Она вам ничего не скажет. Его фамилия Эфрос.

Фамилия мне действительно ничего не сказала. Разве что вызвала в зрительной памяти большую серую книгу о Художественном театре и фамилию автора книги — Эфрос. Но это был, разумеется, не он, так как книга была издана в первые годы XX века.

Я спросил, удобно ли это будет перед Марией Осиповной, и когда Константин Язонович ответил, что он все уладит, я сказал «хорошо», так как было бы гадким зазнайством — «нет, подайте мне именно знаменитую Кнебель, а не какого‑то неведомого Эфроса». И сейчас, отдавая пьесу в театр, я стыжусь сам предложить на ее постановку режиссера или актеров на роли. Избран одних, я обижу других. Да и дело наше во многом лотерея.

До сих пор (а это «до сих пор» выражалось только в двух случаях: постановка моей первой пьесы «Ее друзья» в ЦДТ — режиссеры О. И. Пыжова и Б. В. Бибиков; «Страницы жизни» — режиссер М. О. Кнебель) постановщики, раньше чем начать репетировать, приглашали меня на беседу. Мы очень долго обсуждали пьесу. Мне предлагали вносить в нее изменения — конечно, те, с которыми я соглашался, — меня часто, чуть ли не каждый день, вызывали на репетиции, о чем‑то спрашивали, что‑то выспрашивали, даже советовались со мной. А тут я очутился как в безвоздушном пространстве. Отдал пьесу и сижу дома. Не зовут. Идет день, другой, пятый, десятый… Нет, не зовут. Может быть, еще не начата работа? Нет, начата, идут репетиции. Ничего не могу понять. Но не лезу — терплю, жду. Однако думаю: странно. Парень — вроде не знаменитость, не так много спектаклей поставил, а не советуется. Уж если Пыжова и Кнебель советовались, не гнушались, то ему‑то вроде бы и сам бог велел. Нет, не советуется! Может быть, зазнайка, воображала? Вроде бы не должен. И моложе меня лет на десять— двенадцать, и постановка всего одна, и та в Рязани, а у меня все‑таки две пьесы, да еще в Москве. Два — один в мою пользу.

Наконец раздается звонок. Слышу в трубке:

— Это говорит Эфрос, здравствуйте, Виктор Сергеевич, я бы хотел встретиться с вами.

А, приспичило!

Сговорились о встрече. Еду в театр.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте. Простите, как вас зовут?

— Анатолий Васильевич. Можно — Толя.

— Здравствуйте, Толя.

— Где бы нам пристроиться, чтоб не мешали?

Парень ужасно деловой, стремительный. Но, может быть, все это от волнения? Должен сказать, что сам я волнуюсь не меньше.

Нашли какую‑то комнату под лестницей, вроде чулана. Эфрос атаковал сразу:

— Виктор Сергеевич, вы сядьте, а я вам сейчас расскажу, как я думаю ставить вашу пьесу. Кстати, она мне очень нравится (позднее я узнал, что пьеса ему не нравилась). Только не перебивайте, хорошо?

Я ответил: «Хорошо» — и уселся. Эфрос стал быстро ходить из угла в угол, махать руками, ерошить пятерней свои черные, разбросанные на все четыре стороны волосы и говорить. Я слушал и разглядывал этого носатого нервного парня. Что он говорил, о чем — я ничего не понимал. Это были какие‑то обрывки фраз. Некоторые из них, мне было ясно, относились к моей пьесе. но больше было междометий или просто звуков, изображавших что‑то или кого‑то. Монолог Эфроса выглядел примерно так:

— Сначала нет никого… Никого нет!.. Никого!!! Только топ- топ — топ — где‑то! А потом сразу— фрр — фрр — фрр… И все бегут- бегут — бегут… а потом лениво… скучно ему, скучно… блям — блям- блям — одним пальцем… и отскочил к окну… Нет, и там — шуму много, а тоска… А уж когда все приходят— гур — гур — гур, фрр- фрр… А потом так вяло, лениво… Знаете, когда народу много, а говорить не о чем, а говорить надо, все и тянут, тянут… а потом как ударит кулаком по столу… и сразу началось!.. Тут уж сцена!!! Вы понимаете, Виктор Сергеевич?