Удивление перед жизнью. Воспоминания — страница 43 из 105

ватывает беспокойное волнение. Он в ужасе. В ужасе оттого, что все его, говоря нашим языком, мировоззрение может быть ошибочным, что существуют на свете чистота, верность и добро, счастье и свет, которых он не знавал никогда. И он криком требует признания Нины. Оно нужно ему теперь уже как доказательство правильности его взглядов на жизнь. Скажи Нина: «Да, я виновата» – и мир снова приобрел бы ту гармонию, в которую Арбенин верил, в которой существовал. Но Нина отвечает: «Я все ж невинна перед Богом». И умирает. Арбенин понимает: жена сказала правду. Но эта правда оказалась для него страшнее любой лжи. И он кричит свою последнюю реплику третьего акта – всего одно слово: «Ложь!» Это слово Дикий относил не к Нине, а ко всей арбенинской концепции жизни, которая была ложью. И здесь, именно здесь, не вытерпев ошеломляющей ошибки, Арбенин сходит с ума.

Пьеса окончена. В конце концов все на своем месте.

Добродетель, хоть и мертва, торжествует, зло остается живым, но наказано. Даже русская поговорка гласит: «Если Бог хочет наказать, он отнимает разум».

Очень мне нравилась эта интерпретация Дикого.

Правда, во мне всегда занозой сидела мысль, да и сейчас сидит: сможет ли актер сыграть так, чтобы зритель все это понял?

А вообще от пребывания Алексея Денисовича Дикого в этом театрике ощущение было такое: лев вынужден проводить время в кругу зайцев, сусликов и куропаток.

В помещении был, конечно, холод, и Дикий сидел в бобровой круглой шапке старинного образца, в меховой шубе с таким же бобровым воротником и существовал как бы сам по себе, отдельно от нас и всем своим видом, и сущностью. Но я снова благодарен судьбе за этот подарок.

Война шла к концу. Эвакуированные театры один за другим возвращались в Москву, и наш театрик в Настасьинском переулке рассыпался сам собой за ненадобностью. Большинство актеров разлетелись по крупным театрам.

Я остался без работы. И именно к Дню Победы.

Это сейчас нам, инвалидам Великой Отечественной войны, предоставлены правительством всевозможные льготы и большинство населения относится к нам уважительно и даже с почтением. А в те годы Москва кишела калеками. Там идет бедняга, и рукав его шинели болтается пустым. Тот прыгает на костылях, и даже не видно, как высоко отсечена его нога. Этот едет, гремит на низенькой каталке – дощечке на четырех колесиках, поставив торцом, как на постамент, свой корпус, и отталкивается от тротуара часто просто руками, обмотанными тряпками, а в лучшем случае – деревяшками с ручками, похожими на утюги. Слепых ведут за руку. У иных так изуродовано лицо (подорвался на мине или горел в танке), что у тебя в мгновение ока слезы набегают на глаза. А сколько их, невидимых глазу, тяжело раненных в грудь, живот, самые нежные места, оглохших, немых, потрясенных психически! И все они претендовали на особое к себе внимание, на возможность купить без очереди, получить лучший паек дров, карточку усиленного дополнительного питания. Почти все они были нервны, шумливы, взрывчаты и даже истеричны. Многих горе буквально раздавило, и они заливали его крепким вином. Кричали, бранились, стучали костылями – требовали.

И отношение обывателей к ним было чаще всего плохое. И это тоже понятно. Время нечеловеческих напряжений! Очереди за каким-нибудь суфле (эрзац молока), лярдом, маргогусалином (эрзацы жиров) выстраивались чуть ли не на километры. На ладонях людей с бидончиками и кошелками, на рассвете, а то и с вечера пришедших к магазину, химическим карандашом писался порядковый номер. Люди часами ждали, ждали, ждали… А тут один инвалид лезет без очереди, там – другой, через две минуты – третий… Если бы ангелы слетели с неба и стали в такую очередь, то обратно они вернулись бы прямехонько в ад. Скажу откровенно: нет, неприятно было в то время быть инвалидом.

Нет ничего унизительнее и омерзительнее, чем выбивать себе право костылем. Я это знаю. Я тоже один раз стучал им по столу. Было это в городе Гурьеве, где мне после выхода из госпиталя надо было делать пересадку с парохода на железную дорогу. Как я попал из Казани в Гурьев – дело сложное и интимное.

В Гурьеве для получения проездного билета (он мне полагался по праву возвращающегося из госпиталя домой) я обратился к начальнику железнодорожной станции. Он ответил, что билет мне должен выдать военный комендант города. Я, напомню еще раз, худущий и еле умеющий ходить на костылях (потом-то я на них бегал как циркач), поплелся через весь пыльный и жаркий город к военному коменданту. Однако комендант мне ответил, что железнодорожный начальник ошибся и билет обязан выдать он. Обливаясь потом, с тяжкими усилиями я вновь побрел через раскаленное пекло. Начальник станции старательно объяснил мне, что военком, вероятно, что-то напутал, так как именно у него, военкома, бронь на билеты для военнослужащих и возвращающихся из госпиталей. И я опять и опять начал одолевать примерно четырехкилометровую жаркую дорогу. Конечно же военком даже рассердился на железнодорожное начальство, так как никаких проездных билетов у него никогда не было и быть не могло, и гневно сказал: «Это безобразие! Вы должны получить билет на станции. Идите и требуйте». И вот тут-то, почти плача, я хватил костылем по столу. И немедленно получил билет. Вспышку эту помню, стыжусь ее, но в то же время понимаю бессильную ярость людей, которых, как и меня, гоняли от начальства к начальству.

Так вот, я – безработный и, кроме двадцати рублей (в современном исчислении) моей пенсии по инвалидности, ничего не имею. К голоду я привык. Но я уже женился и к стыду не мог привыкнуть никогда.

Сижу я как-то один-одинешенек в комнате-келье, напрягаю мозг в решении проблемы трудоустройства. Входит почтальон и подает открытку. Читаю. Нет, это черт знает что! Наталье Сац поручено организовать в городе Алма-Ате Театр для детей и юношества Казахстана, и она, Наталья Сац, приглашает меня на год-два-три, как мне удобно, работать в качестве режиссера и актера, помогать ей в организации этого театра. Жаль, не сохранилась у меня эта открыточка – ниточка, связующая концерт в Переборах в 1943 году с маем 1945 года. Нет, эта Наталья Сац волшебница!

Я беру в Комитете по делам искусств командировку на один год и 6 июня еду в Алма-Ату.

Год в Алма-Ате

Хотя я так многозначительно назвал эту главу «Год в Алма-Ате», будет она недлинной, потому что память вылавливает только детали, неведомо почему в нее засевшие. Замечу: еще до отъезда я всегда был одет плохо – просто денег не было. И тот австрийский военный френч, переделанный в куртку, который я купил на барахолке, и бумажные черные в полоску брюки долго останутся моим костюмом на все случаи жизни.

Еду. В то время поезд до Алма-Аты совершал свой пробег за семь суток.

Война окончена. Всеобщее всесоюзное кишмя кишащее передвижение миллионов людей по железным дорогам вспыхнуло с особой силой. В просторных залах ожидания пассажиры сидели по лавкам, лежали на полу, стояли, прижавшись вдоль стен. Чемоданы, корзины, мешки, тюки всевозможных форм и объемов, чайники, котелки. И – дети, дети, дети. И – вагоны, набитые плотно, до предела.

Я люблю дорогу! Сейчас я езжу по железной дороге комфортабельно: и болячки дают себя знать, и возраст, и желание хоть в поезде отдохнуть, ну и, разумеется, материальные возможности есть. Но вообще-то ездить надо в общих вагонах. Сколько всего увидишь и услышишь! Немало дорожных реплик, а иногда и целые истории я вставлял в свои пьесы. В «Гнезде глухаря» Пров читает пришедшее в редакцию письмо женщины, которой старым станком отрубило три пальца, а пенсию ей дали не за травму на производстве, а как за бытовое увечье. Я это не придумал: ехал с этой женщиной в одном купе. Она отправилась в Москву искать правду и защиту. Надеюсь, нашла.

И чего только не наглядишься в дороге! Например. Еду я из Гурьева (который уже помянул выше) в Куйбышев. Билет дали мне в вагон для больных (там помещались даже и тифозные). Не скажу, чтобы было битком набито, нет, даже лег на вторую полку. Вдруг шум. В чем дело? Оказывается, беременная женщина начала рожать. И родила. Вводят ее как раз в отсек, где и я нахожусь. Вижу ее мученическое лицо и младенца – смотреть страшно. Когда его отмыли, вернее – обтерли, все пассажиры стали бросать роженице разные тряпки, кто что мог, у нее своего-то ничего не было, даже ребенка завернуть не во что. Меня поразило тельце новорожденного, особенно его личико – все в каких-то пятнах вишневого и коричневого цвета. Это оттого (хлопотавшие рядом пассажиры сразу пояснили), что мать вытравляла младенца из утробы, принимая всякие снадобья. Когда суета улеглась, я увидел, как она, мать, стала лить ребенку в рот воду из бутылки, чтобы он захлебнулся. Но бутылку отняли, и женщину с ребенком куда-то увели.

А на полке, обхватив голову руками, сидел мужчина, лет не пойму каких – война старила и на десятилетия. В суете я сначала не заметил этого мужчину, а он оказался мужем роженицы. Так он и сидел неподвижно, истуканом, долго-долго. Наконец кто-то из соседей, желая поддержать горемыку, произнес какую-то успокоительную фразу. И вдруг мужчина оторвал руки от головы, поднял лицо – нет, не старое, хотя страдания и деформировали его черты, – и буквально закричал:

– Это не мой ребенок!

И полился его монолог. И лился он как вода, прорвавшая ненавистную плотину. И несло вместе с водой и пену, и щепки, и все то нечистое, что накапливается в застоявшейся воде. Он жену не обвинял, он любил ее, даже, видимо, обожал. Но, живя в Белоруссии в селе, они очутились в оккупации. Муж бежал в леса, примкнул к партизанам, а когда, спустя несколько месяцев, ему удалось освободить свою собственную жену, она была беременна от какого-то немца. Было ли совершено насилие, или близость возникла в силу каких-то совершенно безысходных причин, или даже была там любовная вспышка, не знаю, – в монологе об этом было сказано как-то нечетко. Из партизанского отряда его с беременной женой переправили в тыл. И вот он в этих мученических условиях, без всякого багажа, буквально с пустыми руками, вез главную свою драгоценность, свою любовь, свою жену, куда-то к каким-то родственникам в Среднюю Азию. Ни одного упрека, ни одного дурного слова он не произнес в ее адрес. И вообще это была не жалоба, не обвинение – крик души, вырвавшийся наружу без спроса.