Удочеряя Америку — страница 25 из 47

Упомянув «Вигор-Витс», Фара невольно перешла на английский, возможно сама того не заметив. Это явление Мариам часто отмечала у иранцев: несутся вскачь на фарси, но мелькнет какое-то американское слово, техническое заимствование вроде «телевизора» или «компьютера», что-то щелкает в мозгу – и дальше человек говорит по-английски, пока слово на фарси не переключит его обратно.

– Наверное, ты с этим меньше сталкиваешься, ведь твои братья могут попросить, что захотят, у собственных детей, – рассуждала Фара. – По крайней мере, Парвиз может, у него же двое в Ванкувере, там прекрасные магазины. (Последняя фраза стремительно металась между фарси и английским, сначала переключателем сработал «Парвиз», потом «Ванкувер».) – К тому же ты намного сильнее. Ты умеешь просто сказать «нет». Мне следовало бы стать сильнее, а я, как это говорится… швабра?

– Тряпка, – подсказала Мариам.

– Тряпка. Об меня ноги можно вытирать.

Мариам прикусила язык.

Они мчались по сельской местности Новой Англии со скоростью, явно превышавшей ограничение, мимо маленьких аккуратных ферм – хоть вдоль игрушечной железной дороги такие домики расставляй.

Наконец свернули на гравиевую дорожку, загремели валявшиеся на заднем сиденье запчасти. Через несколько минут машина остановилась перед серым, обшитым вагонкой домом.

– Отлично! – сказала Фара. – Уильям дома.

Он сидел на ступеньке парадного крыльца – жилистый мужчина в линялых джинсах. Завидев машину, он поднялся и побрел навстречу, улыбаясь.

– Салаам алейкум! – приветствовал он Мариам, а когда она вышла из машины, добавил: – Рад тебя видеть.

– Рада видеть тебя, – ответила она, прижимаясь щекой к его щеке.

Уильям, на ее взгляд, был из тех мужчин, кто навеки застрял в отрочестве. На джинсах заплатки цветов американского флага, тощая козлиная бородка, длинная косица, которая теперь, когда спереди Уильям облысел, выглядела так, словно сползла на затылок. И его страсть ко всему иранскому тоже казалась ей подростковой.

– Знаешь, я приготовил к твоему приезду фесенджан, – поспешил он ее порадовать.

– Именно этого мне и хотелось, – ответила она.

Уильям полностью взял на себя и кухню, и всю домашнюю работу. К тому же он был добытчиком: обучал будущих писателей в местном университете. Мариам в толк взять не могла, куда Фара девает столько свободного времени. Детей у них не было – вроде бы они и не хотели, – и Фара никогда не работала.

Провожая Мариам наверх в гостевую комнату, Фара пробормотала:

– Надеюсь, кровать застелена… ага, хорошо.

Полевые цветы на столе, неуклюже втиснутые в графинчик, вероятно, тоже дело рук Уильяма.

Дав Мариам время распаковать чемодан, ее позвали на коктейль в гостиную, просторную и все еще отдающую сараем, как это бывает в подлинных фермерских домах Новой Англии, но украшенную персидскими коврами, эмалями из Исфахана и пестрыми, похожими на драгоценности шалями. Уильям рассказывал о новейшем своем изобретении: он возился с «игрушкой для руководителя», которая непременно их обогатит.

– Вроде гелиевой лампы, – объяснял он. – Помнишь такие? Но намного более клевая с виду.

Он принес показать свое изделие: прозрачный пластик в форме песочных часов, внутри вязкая жидкость.

– Смотри, – сказал он, переворачивая, – как жидкость ползет вниз, сначала по часовой стрелке, а потом против часовой, на поверхности собирается пирамида, а потом вдруг плющится… Разве не захватывающе?

Мариам кивала. Это и правда оказалось до странности гипнотическим.

– Что подало мне идею: заканчивался шампунь «Макглим», и я перевернул бутылку над новой – знаешь, как это делается. Чтобы выдавить последние капли. И я смотрел, как они перетекают, и тут подумал: слушай, это же прям такой дзен, помогает сосредоточиться и сконцентрироваться. Можно это дело вывести на рынок как штуковину для снижения давления. И я взялся работать над дизайном, вычислил наиболее привлекательную форму… вот только с жидкостью никак не разберусь. То есть, понимаешь, нужна правильная консистенция. Густая, как «Макглим», но не слишком густая, разумеется, и прозрачная, как «Макглим», потому что прозрачная действует более успокоительно…

– Так почему же попросту не взять «Макглим»? – удивилась Мариам.

– А! Взять «Макглим»?

– Вроде бы очевидное решение.

– Но… шампунь. И потом, «Макглим» чуть ли не самый дорогой из всей линейки. – Он с нежностью оглянулся на супругу: – Все самое лучшее для Фары-джан.

Фара томно помахала ему рукой и сказала Мариам:

– А что поделать? У меня волосы Карим-заде – не расчешешь.

За ужином в тот вечер (настоящий иранский ужин от первого до последнего блюда, полностью аутентичный) Фара вспоминала их с Мариам детство. У нее сложилась более радужная версия прошлого, чем у Мариам, сплошь веселые застолья и выезды на семейную дачу в Мейгун или затяжные пикники с участием всех до единого родственников с обеих сторон. Куда подевались ссоры и расколы, дядюшка-опиоман и дядюшка-растратчик, бесконечная злобная конкуренция тетушек за скудное внимание их отца? Неужто Фара забыла кузину, которая покончила с собой, когда ей запретили учиться на врача, и ту, другую, которой не позволили выйти замуж за любимого?

– О, какие счастливые, счастливые времена! – вздыхала Фара, и Уильям вздыхал в унисон и качал головой, словно сам там жил. Ему нравились разговоры об Иране, он подсказывал Фаре, когда она что-то пропускала.

– А монеты? – спохватился он. – Помнишь? Новенькие золотые монеты, которые вам в детстве дарили на Новый год.

Мариам это казалось назойливостью, хотя она и понимала, что следовало бы радоваться тому, как он интересуется их культурой.

Вероятно, из-за этих застольных разговоров ей и приснилась ночью мать. Выглядела она так, как в раннем детстве Мариам, – черные волосы без седины, ни единой морщинки, родинка над верхней губой обведена карандашом для бровей. Она рассказывала Мариам о кочевом племени, за которым подсматривала в своем детстве. Это племя заселилось на участке через дорогу, явившись как-то ночью неведомо откуда. У женщин браслеты вот посюда (она указала на свой локоть). Мужчины верхом на лоснящихся скакунах. Однажды утром она проснулась, а они все исчезли. Во сне, как прежде наяву, мать рассказывала эту историю неторопливо и нежно, печаль проступила на ее лице – и Мариам проснулась, впервые в жизни подумав, что мать, быть может, тоже хотела бы исчезнуть. Ни разу в жизни она ни о чем личном мать не спрашивала – не могла такого припомнить, – а теперь было слишком поздно. Эта мысль вызвала несильную, даже приятную меланхолию. Мариам все еще оплакивала смерть матери, но уехала так далеко, совсем в иную жизнь. Они словно бы даже утратили родство.

В гостевой комнате светало, в окне над головой Мариам, в квадрате бледно-серого неба, проступил зубчатый черный хребет елового леса. Этот ландшафт показался ей столь же фантастическим, как пейзаж Луны.

Следующие дни она проводила в той ленивой женской рутине, что усвоила в детстве, – они с Фарой пили чай и листали глянцевые журналы; Уильям возился в мастерской или куда-то уезжал, искал нужные детали в хозяйственных магазинах и на свалках. Днем он принимался готовить и каждый вечер обновлял иранское меню, с величайшей гордостью произнося названия блюд на фарси.

«Попробую хореш», – говорил он, так напирая на «х», что звук больше походил на кашель. С каждым днем его поведение казалось Мариам все более абсурдным. Хотя беды в этом нет, разумеется. Это она придирается.

В последний вечер он сказал:

– Положить тебе поло?

И Мариам вдруг ответила:

– Почему ты не называешь рис просто рисом?

– Что-что? – удивился он, и Фара на миг оторвала взгляд от тарелки.

– То есть… – Мариам поспешно дала задний ход: – Спасибо, положи мне еще поло.

– Я неправильно произношу? – уточнил он.

– Нет-нет, просто я… – Вдруг она самой себе стала противна. Похоже, превращается в сварливую старуху. – Простите, – сказала она обоим. – Наверное, это из-за смешения языков. Я путаюсь в них.

На самом деле не это ее беспокоило.

Однажды, года через два после смерти Кияна, его коллега пригласил Мариам на концерт. Довольно приятный человек. Американец, разведенный. Подходящего предлога, чтобы отказать, не нашлось. По дороге она упомянула, что Сами «рассматривает перспективу» (именно так и выразилась) поехать в теннисный лагерь, и тот человек заметил: «У вас великолепный словарь, Мариам». Несколько минут спустя он признался, что мечтает как-нибудь увидеть ее «в национальном костюме». Стоит ли пояснять, что Мариам никогда больше не встречалась с этим мужчиной.

А как-то раз, когда ждала приема у врача, медсестра позвала: «Захеди есть?» – и регистраторша ответила: «Нет, есть Яздан», как будто они взаимозаменимы, что один иностранный пациент, что другой. Да и произнесла она «Яздун». Впрочем, если бы регистраторша и выговорила правильно, «Яздан» – уже американизированная версия, Киян укоротил свою фамилию, перебравшись в Америку. Более того, Мариам вовсе и не была Яздан. Она – Карим-заде и на родине сохранила бы свою фамилию даже после замужества. Получается, женщины, которую так именовали, не существовало в реальности. Она – американская выдумка.

Ладно. Довольно. Мариам выпрямилась и улыбнулась сидевшему напротив нее Уильяму.

– Это лучшее горме сабзи, какое мне довелось попробовать, – сказала она.

Он ответил:

– Ох ты, мерси, Мариам.

Вернувшись в Балтимор, Мариам обнаружила в Сьюзен произошедшие всего за неделю перемены. На носу проступило несколько веснушек, меленьких, словно толченая корица, и она освоила шлепанцы. Расхаживала по дому, слегка пришлепывая резиновыми подошвами. А еще, сказала Зиба, девочка узнала, что такое смерть.

– Как-то само вдруг к ней пришло, откуда – не знаю. Теперь она просыпается по два-три раза за ночь и спрашивает, придется ли ей умереть. Я отвечаю – нет, пока она не станет очень, очень, очень старой. Я понимаю, нельзя ничего обещать. И все же я говорю: «