Удовольствие во всю длину — страница 13 из 25

– Ты смотри, чтобы я не сорвался! Это главное, что должно сейчас тебя волновать.

– Ладно, ладно. Давай, тяни.

Я аккуратно начинаю подтягивать. Вот ведь как: впервые в жизни у меня клюнуло, я ощущаю приятную тяжесть, как натягивается моя леса. Меня охватывает подобие азарта.

– Только не упусти, – бормочет Женя, с силой сжимая мои ноги.

Что там происходит внизу, я не вижу. Только чувствую – что-то происходит. До сих пор не поймавший ни одной рыбешки, я понимаю, что первая – самая важная.

Это похоже на наваждение, и оно заканчивается так же внезапно, как и появилось. До меня доносится слабый звук, очень похожий на тихий всплеск воды. Веревка ослабевает.

– Что? – глухо спрашивает Женя.

У него какой-то безжизненный голос.

– Держи меня. – Мне кажется, что он сейчас легко может меня отпустить.

– Сорвалось?

– Пожалуйста, вытяни меня, – прошу я.

– Сорвалось? – повторяет он вопрос.

– Вытяни! – не выдержав, ору я, упираясь ладонями в металл, и выпускаю веревку.

Она медленно, как змея, ползет по скату и исчезает…

Я не знаю, сколько времени мы уже тут сидим. Время остановилось. Нет ничего, кроме тьмы и нечеловеческого холода. Если еще недавно вокруг был целый мир, то теперь он исчез. Мы летим в абсолютной пустоте – куда, непонятно. И если нас никто не ждет – каков смысл полета?

Самое время подумать о Боге. Позвать его, например. Когда звать больше некого, зовут Его.

– Женя, – окликаю я напарника.

Он сидит метрах в трех от меня – неподвижно, скованный немотой. Кажется, он не слышит.

– Живой? – повышаю я голос.

– Чего тебе? – отзывается Женя.

Я хочу спросить у него, верит ли он в Бога. Знает ли он молитвы?

И тут меня подбрасывает. Мы знакомы лет восемь, а я ведь ничего о нем не знаю!

А что я знаю о себе? Верю ли я сам?

Я помнил «Отче наш» наизусть, но, кажется, никогда не произносил молитву как нужно. Выучил однажды, чтобы просто знать, но до сих пор у меня не было возможности обратиться непосредственно к Нему.

Я напрягаю память, вспоминая слова. Потом начинаю про себя:

Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…

Женя начинает шевелиться, как Будда, выходящий из нирваны.

– Я прыгну, – вдруг говорит он.

– Что?

– Больше ничего не остается.

Я ошеломлен таким действием моей молитвы.

– Ты с ума сошел! – едва не ору я. – Ты не сделаешь этого!

– Сделаю, – спокойно отвечает он.

– Подожди, подожди, – я почти умоляю.

Больше не знаю, что сказать. Мне нужно что-то сказать, чтобы отговорить, но я не могу сосредоточиться.

– Нечего ждать. С каждой минутой мы замерзаем все больше.

– Нет!

Женя не отвечает. Я вижу, как он готовится съехать вниз. Вытягивается в полный рост ногами вниз, держась на вытянутых руках за край конька. Шумно дышит.

– Сейчас приедет хозяин! – кричу я, боясь, что он разожмет пальцы, как только я начну приближаться к нему. – Я знаю, поверь мне, машина уже едет!

– Если что-нибудь случится, ты следующий, – говорит Женя и начинает съезжать вниз.

«Господи!» – ужасаюсь я и неожиданно для себя начинаю бормотать вслух:

– Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наша…

Сползая вниз, Женя цепляется поясом за головки шурупов. Чертыхаясь, возится с ними.

– Якоже и мы оставляем должникам нашим…

Напарник кряхтит уже у самого края.

– И не введи нас во искушение, но избави от лукавого…

Затем я слышу крик и звук мотора.

Или мне кажется, что я это слышу.

Ночь стоит такая морозная и такая пустая.

Аминь.

Брейгель. Свет. Время 

Брейгель

Недавно Мара придумал аналог контрастного душа в условиях деревенской зимней жизни.

Он подкладывал в печь брикеты (в эту зиму Мара покупал только их, потому что они легко разгорались и температура их горения была выше, чем от поленьев), затем раздевался догола и становился вплотную к стеклянной дверце, за которой бушевало пламя. Жар тут же набрасывался на обнаженное тело, начинал его утюжить, и Мара вынужден был вертеться, подставляя то спину, то живот, то бока. Затем, когда терпеть уже не было сил, он быстро выходил из комнаты и, пройдя веранду, оказывался на крыльце.

Его встречало морозное утро или морозный день, в зависимости от того, какое время суток стояло на дворе. Или вечер, и тогда было темно, но не так, как перед рассветом, а скорее как глубокой ночью.

Совсем недавно он увидел картину Питера Брейгеля «Охотники на снегу». Конечно, он был знаком с нею и раньше, но именно сейчас, в этом январе, она заинтересовала Мару так сильно, что он целых два часа не мог оторвать от нее взгляда.

Фигурки охотников на переднем плане были напряжены, они подались вперед, словно несли на плечах тяжесть. На ветках деревьев сидели вороны, сорока летела с какой-то вестью, собаки устало плелись за хозяевами, и далеко внизу, на скользком льду, веселились люди, в полной уверенности, что увлечены забавой. Охотники направлялись вниз, к людям, с пиками наперевес, не обращая внимания на трех человек, жгущих огонь.

Мара выходил на крыльцо, и его сразу обдавал холод. Он спускался по деревянным ступеням, подходил к набросанному лопатой сугробу. Нагибался и загребал ладонями снег.

Так встречалось живое и мертвое. Сердце, разгоняясь, бешено колотилось, как никогда еще не стучало в его груди. Мара натирал снегом лицо и шею, грудь, набрасывал охапками на спину, обтирал руки и ноги. От него валил пар, как валит дым из трубы, растворяясь потом над крышей дома. Когда становилось нестерпимо холодно и казалось, что еще миг и у него прервется дыхание, он бежал в дом к печке, за которой выл огонь.

Он насухо вытирался полотенцем и снова вставал подле печи. Тело вновь охватывал жар и прогонял морозное оцепенение, но миг, когда в нем встречались эти две стихии, был неимоверно блажен.

Мара повторял эту последовательность три раза, каждый день. Потом он пил горячий чай и глядел в окно на заснеженные дома, совсем не похожие на те, что были изображены великим художником.

Тело понимает лучше головы, думал Мара, прихлебывая из кружки. Каждый жест – проекция миллионов таких же жестов, каждый шаг повторен миллион раз. Мара шел к компьютеру и снова смотрел на картину нидерландца.

На самом переднем плане прямо посередине картины рос чахлый куст. На фоне белого снега он был прорисован коричневыми кривыми веточками, на которых еще сохранились такого же цвета листочки. Что-то этот куст должен был выражать, не зря он тут торчал, сухой и мертвый, на фоне живых.

В один из дней поднялась метель и мела четыре дня, да так сильно, что на расстоянии вытянутой руки нельзя было различить своих пальцев. Мара выбегал на улицу и просто стоял не двигаясь, пока снежная буря облепляла его со всех сторон. Тогда-то и пришла ему мысль, что он в эти мгновения – что куст с той картины.

Посмотрев еще раз внимательно на нее, Мара вдруг понял, что так не давало ему покоя. Куст на переднем плане настолько выделялся, что казалось, по энергоемкости он превышал все остальное. То ли он был живее всего изображенного, то ли, наоборот, безжизненнее. Как бы там ни было, но в картине явно проглядывала смерть, и это было страшное открытие. На него с этого, казалось бы, мирного пейзажа смотрела смерть самого художника, которого уже давно не было в живых. Мара вдруг понял, что каждый художник пишет свою смерть, и, более того, она присутствует в любой живописной работе, будь то невинная пастораль или обыкновенный натюрморт.

В этот же день Мара сложил в большой пакет все свои кисти и краски, собрал эскизы, завершенные и недописанные картины, пустые холсты, вынес все это во двор на снег и облил ацетоном. Затем, чиркнув спичкой о коробок, запалил большой костер.

Он не стал стоять возле огня, развернулся и зашел в дом, а к небу поднимался дым, совсем не похожий на пар от человеческого тела, но он так же легко таял в морозном воздухе.

Свет

Иногда отключалось электричество. Это случалось обычно после того, как поднимался ветер. Впрочем, наличие сильного ветра вовсе не означало, что электричество обязательно пропадет. Ветреная погода могла простоять четыре дня, и порывы могли быть такими, что казалось, они сорвут кровлю дома так же легко, как Мара вскрывал консервную банку: стоило только поддеть крышу за карниз (просунуть указательный палец в жестяное колечко) и потянуть на себя, как свет ворвется в темноту чердака (банки). И наоборот, едва заметный ветерок был способен обесточить всю деревню.

Это происходило всегда неожиданно и всегда некстати. Особенно в темное время суток. Зимой темнело рано, можно было легко проспать светлое время дня, если заранее не подумать об этом. У Мары был приятель, который целую зиму не видел дневного света. Так получилось, он был вынужден работать ночами и засыпал, когда еще не рассвело. Когда же приятель просыпался, свет уже уходил. Когда Мара спросил у него, страдал ли он без света, скучал ли по нему, тот ответил: «Нет, конечно. Я же знал, что свет есть, пока я сплю. Что он есть в данный момент сна, что я могу увидеть его в любой момент, стоит мне проснуться».

Сам Мара спал плохо. Обычно он часто просыпался, каждый раз, когда поворачивался на другой бок. Он открывал глаза, чтобы по степени темноты приблизительно определить время. Если было очень темно, то можно было не сомневаться, что прошло не больше двух часов после того, как он заснул. Если темнота начинала выдавливать из своей тучной массы зыбкие контуры кроватной спинки, значит, время подходило к шести часам. К семи почему-то вновь темнело, или это Маре так казалось, потому что именно в этот час спать хотелось больше всего. Зато после восьми начиналось то, что каждый раз должно изумлять и восхищать человека больше всего на свете – рассвет. Но обычно его-то Мара и просыпал: комната к этому часу простывала совсем, и свет, превращаясь в холод, загонял его под одеяло с головой.