Удовольствие во всю длину — страница 14 из 25

Мару забавляли такие метаморфозы света. Он лежал и думал, что свет может быть разным: морозным, как снег, и жарким, как огонь в печи. Может быть близким, как отсвет настольной лампы, и далеким, как мерцание звезд. Может быть естественным и искусственным, волшебным, мистическим, потусторонним. Может быть дрожащим, нежным и злым. Может обличать, а может, наоборот, осенить.

Это если он есть, а если его нет?

Когда поднимался ветер, он обрывал провода, и если такое случалось поздним вечером, вся деревня погружалась во тьму.

Тьма, в отличие от света, всегда одинакова. Она чужда. В ней можно только спать.

Мара ложился в постель и закрывал глаза. За его веками была такая же темнота, но, в отличие от той, что была снаружи, ее можно было осветить. Мара мог наблюдать за тем, как свет внутри него, преломляясь, создает разные картинки, как они движутся, как оживают. Это было чудесно.

Когда он засыпал, ему снились сны. Вот один из них. Ему снилось лето, трава и песчаный берег озера. По небу плыли облака, ярко светило солнце. Он шел по тропинке вдоль берега с женщиной в голубом сарафане. У нее были короткие малиновые волосы и загорелые плечи. Она была молода. Ноги женщины были босы. В одной руке она держала красные танкетки, в другой руке был пистолет.

Проснувшись, он не мог вспомнить ее лица. Какое оно было. Как можно сказать, красивый свет в вашем окне или нет? Он просто есть.

Время

Без людей время обретает свои истинные черты. Это известно каждому, кто по каким-то причинам вынужден проводить долгие недели в одиночестве. Оно, как вода в колодце, тускло отражает того, кто в него заглядывает.

Когда Мара начал относиться к нему с особым пристрастием? Он не помнил момента «переключения», но циферблат громко тикающего будильника с детства вызывал у него необъяснимую оторопь.

В какой-то степени тут были виноваты цифры. Сначала их было двенадцать, затем оказалось, что их больше ровно на столько же, то есть двадцать четыре. Но и это не все. Если потрудиться хотя бы немного задуматься и попробовать распрямить спираль, то получится, что время содержит и тридцать шесть, и сорок восемь, и шестьдесят, и семьсот тридцать два полновесных часа, не говоря о куда более значительных цифрах.

Кто придумал каждые двенадцать часов начинать с нуля, был несомненным оптимистом. К тому же стало гораздо удобнее соотносить себя с моментальностью, чем с бесконечностью. Ведь тридцать четыре минуты седьмого намного уютнее тридцати четырех минут семисот биллионного в энной степени. В конце концов, и то и другое верно. Есть две правды – маленькая и большая, и они отличаются друг от друга лишь размерами.

Так думал Мара, целыми днями валяясь в постели. Казалось, время остановилось, превратившись в самого Мару, лежащего без движения и глядящего в самого себя. В нем не было цифр, не было стрелок, его не нужно было заводить или менять батарейки, зато приходилось делать многое другое, чтобы у него и правда не кончился завод. Время казалось бессмысленным, как и само существование, которое вел Мара, но был ли в чьей-нибудь жизни хоть какой-то смысл?

Впрочем, Мара все же пытался его найти. Он вдруг стал замечать, что иногда ему удается случайным взглядом поймать на таймере электронного циферблата определенный набор цифр, расположенных либо симметрично, либо в обратной симметрии. 11:11, 23:32, 10:01, 09:09, 00:00. Это всегда происходило вроде невзначай, но каждый раз все чаще и чаще, как будто кто-то играл с ним в поддавки в расчете на то, что игрок в азарте зайдет слишком далеко и окончательно увязнет в этой нехитрой, казалось бы на первый взгляд, игре.

Время в сознании человека, думал Мара, неизменно бегает по кругу. Совершает ритуал. Люди настолько его принизили, что уподобили белке в колесе, и тут же сами уподобились представлению о нем. А нужно бы выкинуть из головы цикличность – мы не рождаемся каждое утро заново, мы взрослеем, мужаем, стареем, а потом умираем. Мы все время движемся куда-то.

Значит, все зависит от скорости движения, думал Мара. Время можно замедлить настолько, чтобы жить вечно.

Тарковский

С Тарковским я познакомился в восьмом классе. Как сейчас помню холодный (на улице была зима) зрительный зал, пять моих дружков по бокам и утомительно длинный план с дрезины.

Мы сидели разинув рты, в ожидании обещанного затяжного траха, который был описан нам на словах одним нашим товарищем, успевшим посмотреть фильм до нас. Шлепая губами, он тараторил без умолку и даже пробовал иллюстрировать самые пикантные сцены. Рассказывая о пережитом, он пускал слюни, таращил глаза и наливался высококачественным румянцем. Потом падал на четвереньки и ползал перед нами, далеко высунув вибрирующий язык.

Это было волнующе. Нам всем захотелось посмотреть это кино. Лично я не спал ночь, подгоняя ее Джеком Лондоном, но маленькая хозяйка большого дома, отдаваясь поочередно двум любимым мужчинам, никак не могла отдаться мне и наконец угомонить то, что вставало в моем воображении так же рьяно, как и вне его.

Мы выходили на мороз злые и одинокие в своей злости (почти все зрители свалили, не дожидаясь середины). Я тоже в унисон остальным грозился оторвать яйца клоуну из соседнего подъезда, сотворившему из нас посмешище, – делано плевался, чувствуя при этом странное раздвоение.

Я не мог себе в этом признаться! Тс-с-с-с-с…

Мне понравился этот фильм.

(Шепотом.)

Понравился. Этот. Фильм.

Да. И это было началом моего краха.

Я шел и ощущал себя изгоем.

Я всматривался в простые, знакомые до последнего синяка изъяны на лицах моих товарищей и с ужасом осознавал, что вот сейчас, в этот незабываемый момент, я предаю все их фурункулы, предаю со всеми потрохами. Предаю их родителей, их бабушек, предаю соседей по подъезду. Предаю фабрики и заводы, свое приблатненное детство, папу и маму, КВН и передачу «Будильник» и даже субботний матч «Спартак» – «Динамо» (Киев).

Короче, я предал все, что смог предать в тот день. Предал и тут же забыл.

Следующего свидания пришлось ждать семь лет. И пусть они прошли не в Тибете, но я уже был готов к этой встрече морально.

Слава богу, на этот раз никого предавать не пришлось (даже приятеля, который добровольно и кстати уснул в мягком кресле кинотеатра). Завороженный, я смотрел на черно-белое «Жертвоприношение», и, когда осиянные гением режиссера любовники поднялись в воздух и описали над постелью пару кругов, напомнивших мне великолепную восьмерку, разрезанную пополам, я едва не кончил. Потом горел пустой дом, а немой мальчик вместо пожарища поливал сухое дерево. Потом пошли титры, я разбудил приятеля, и он спросонья подозрительно глядел на меня, но я лишь блаженно улыбался ему в ответ.

Потом прошла неделя, другая, началось и кончилось иваново детство, клубился за окном общаги солярис, я воровал зеркала, испытывал ностальгию и тратил последний рубль на андрея рублева. Повесив над кроватью снимок кумира, где он корчился у глазка камеры (кино-), я ходил по городу, так же неистово морща лоб, чтобы приобрести похожие горькие складки на кончиках своих губ. Я не мог смотреть на обыкновенных людей, слушать их телефонные разговоры, весь этот джаз, в котором они перемалывали насущный хлеб, вместо того чтобы его преломить. Наконец я достал всех своим тупоумием, пытаясь доказать недоказуемое – примерно то, за что шестеро засохли на кресте, трое были побиты камнями и один утонул сам, ловя в неположенных местах рыбу.

Несколько раз меня пытались бить, но всякий раз в самый последний момент я выпрыгивал в окна и больно падал на дно своего колодца. От меня отвернулись все, кто меня знал, а кто не знал, почему-то, словно предчувствуя беду, не смотрели в мою сторону.

Но мне было хорошо. Семь фильмов мастера встали семью самураями у моей деревни, обложенной напастями с четырех сторон. Я шел под сводом небес по красной пустыне, храня в себе смутный объект желания, пока на последнем дыхании не вышел на земляничную поляну. На часах было восемь с половиной, в моих руках была скрипка, а сзади – неумолимый, как рак легких, двигался каток.

Котец

У Риты были красивые глаза и маленькое гибкое тело. Николаев любил это тело. Его все устраивало; единственное, что смущало – это кот.

Кот жил в квартире Риты, поэтому перед Николаевым он имел преимущество.

Николаев часто приходил к ней в гости. Они закрывались в ее комнате и предавались любви. Ритина гибкость поражала его, ее страсть казалась звериной, Николаев сходил с ума. Все было бы чудесно, если бы не кот!

– Когда я прихожу, он странно на меня смотрит, – говорил Николаев Рите, гладя ее по бархатной спине. – Как будто не рад.

На что Рита отвечала:

– А чего ему радоваться? Ты же с ним не здороваешься.

Николаев не считал себя сумасшедшим, чтобы здороваться с каким-то паршивым котом, хотя вот Ритина мама подолгу с ним разговаривала. Кот, конечно, молчал, говорила одна мама, но со стороны складывалось впечатление, что он ее внимательно слушает.

– Ей что, больше поговорить не с кем? – ухмылялся Николаев.

– Не с кем, – отрезала Рита.

Мама мамой, но больше всего Николаева раздражало поведение кота. Очевидно, что кот его не любил и совершенно не боялся. Он даже не уходил в сторону, когда они встречались в узком коридоре, и Николаеву приходилось уступать коту дорогу. Неслыханное дело – чтобы он пасовал перед котом!

Когда-нибудь они должны были сразиться. Все шло к этому.

В тот раз мамы не было дома, поэтому Николаев и Рита дали себе волю. Их стоны заглушали грохот трамвая за окном. В самый разгар Николаев вдруг соскочил с дивана и ринулся к двери.

Его подозрения оказались ненапрасными. За порогом сидел кот и злобно таращился на голого Николаева.

– Умри, тварь! – вскричал Николаев и с силой пнул в серое мохнатое брюхо.

Пролетев несколько метров, кот с глухим стуком ударился о стену.

– Не смей! – закричала Рита. – Не смей, гад!