Удовольствие во всю длину — страница 3 из 25

Мы приятно возбуждены. Мы чувствуем себя хозяевами своей жизни. Автобус, на котором мы едем по городу, останавливается возле духана, из него появляется старик в мятом сером костюме. Он входит в переднюю дверь, снимает шляпу и идет с ней по салону. Каждый пассажир опускает в нее мелочь. Мы тоже кидаем по монетке. Старик выгребает деньги и выходит в заднюю дверь. Потом снова спускается в подвальчик.

В центральном универмаге я влюбляюсь в продавщицу. Ей примерно тридцать лет, у нее большие выразительные глаза, она очень красива. Она стоит за прилавком, на котором разложены бусы, брошки, расписные шкатулки и большие морские раковины. Я хочу что-нибудь купить, но не могу поднять на нее взгляд.

Первая ночь на вокзале проходит спокойно. Во вторую мы немного осваиваемся, чувствуем себя свободней. Как только мы начинаем играть в карты, к нам сразу подсаживаются такие же полуночники, как мы. Мы легко знакомимся. Мы чувствуем себя своими. Когда объявляют посадку и кто-то торопливо встает, мы пожимаем ему руку, прощаясь. Желаем счастливого пути.

Под утро к нам подсаживается парень с разбитым в кровь лицом. Он говорит, что он осетин и что их тут не любят. Он хотел бы посидеть с нами, если мы, конечно, не против.

Мы не против. Парень рассказывает нам о себе, о своей девушке. Ему шестнадцать, он наш ровесник, хотя на вид ему все двадцать пять. Его зовут Владимиром.

Он интересуется, продаются ли в нашем городе боксерские перчатки.

– Да, – отвечает Иванов.

– Тогда, пожалуйста, пришлите мне пару, – просит Владимир. – А я, в ответ, пошлю вам яблоки.

Они с Ивановым обмениваются адресами.

На следующий день мы улетаем. Перед этим я хочу проститься с моей красавицей, но ее отдел закрыт. Только красивые раковины лежат под стеклом, как в пустом аквариуме.

Как только мы прилетаем домой, Иванов идет в спортивный магазин и покупает боксерские перчатки. Теперь очередь за Владимиром. Первые недели я интересуюсь у Иванова, получил ли он яблоки. На какое-то время это становится нашей шуткой.

Примерно через месяц мое зрение начинает выправляться. Это происходит неожиданно и так стремительно, что я не успеваю менять очки. Скоро зрение становится идеальным, но на этом не останавливается. Я начинаю видеть то, чего не видит ни один нормальный человек.

С Ивановым же ничего не происходит. Он все так же заикается, теперь я вижу это очень хорошо – все его мучения. Вижу, как издеваются над ним одноклассники. Вижу глумление и злорадство с одной стороны, боль и страдание – с другой. Я чувствую вину перед ним. И еще я чувствую стыд.

Мне стыдно за то, что я вижу, но ничего не могу сделать. Мне стыдно, что я счастлив, потому что здоров. Иногда мне стыдно за свой стыд.

Мое зрение обостряется настолько, что я могу читать учебник, лежащий на последней парте. Но, вместе с тем, я начинаю видеть и то, на что мне совсем не хочется смотреть. То, что, приобретая чудовищные размеры, искажает смысл.

Мой отец говорит: за все нужно платить. Например, нужно было заплатить целителю Кенчадзе. Он мне помог, но не помог Иванову. Возможно, теперь я в долгу у своего приятеля. Но я не знаю, чем ему помочь.

И вот однажды, у доски, на меня нападает ступор. Я стою перед классом и не могу выговорить ни слова. Я похож на рыбу, выброшенную на песок. Я вижу ухмылки, вижу ощеренные рты – матовую эмаль зубов, слюну в уголках губ, вижу поры языка. Вижу все свои отражения в разноцветных радужках сидящих передо мной соучеников. Я корчусь в муках под их взглядами, пытаясь выдавить наружу свое бессилие, но тщетно. Класс одобрительно смеется, поглядывая на Иванова. Им кажется, я пародирую его. Класс видит в моих кривляньях то, что хочет видеть. Иванов, оскорбленный и униженный, не поднимает взгляд. Он не желает на меня смотреть.

После уроков я пытаюсь с ним поговорить. Пытаюсь объяснить, но он не слушает. Он вычеркивает меня из друзей.

Теперь каждый мой выход к доске превращается в спектакль. Все уверены, что я издеваюсь над бывшим приятелем. За что-то ему мщу. Класс оценивает мой напор, мою самоотверженность. Потому что каждый раз после этого я получаю двойку. У меня уже много двоек.

Я замыкаюсь. Мое зрение обостряется все больше, но чем лучше я вижу, тем глубже проваливаюсь в немоту.

Дело доходит до моих родителей – их вызывают в школу.

– А он дома-то хотя бы разговаривает? – спрашивает классная руководительница отца.

– Ну, наверное, – туманно отвечает отец.

Они решают, что я буду отвечать уроки письменно. Руководство школы идет мне навстречу.

Мне нравится писать. Я вижу, как чернильная паста ложится на пористую поверхность бумаги, как проминает ее металлический шарик, окрашивая дно траншеи. Это кажется простым. Сложнее с одноклассниками. Они почему-то не принимают моей немоты. Они думали, что я стебу Иванова, а когда выяснилось, что это не так, они затаили злобу.

Они считают, что тем самым я просто хочу выделиться. Они уверены, что я их всех вожу за нос. Что я слишком далеко зашел в обмане. Они хотят вывести меня на чистую воду. Меня пытаются разговорить. Постоянно задевают и провоцируют. Я вижу, как растет их ненависть.

Вскоре они начинают сплачиваться вокруг Иванова. Они решают защищать его от меня. Из изгоя он превращается в их друга, а я занимаю его место.

– Еще раз спародируешь Иванова – получишь пиздюлей, – говорят мне.

– Ты совсем охуел, – говорят.

– Уебок, – бросают в спину.

Я вижу, как рождаются жесткие складки на лицах моих гонителей. Поначалу совсем незаметные, они превращаются в окопы.

– Почему ты молчишь? – причитает мать, заглядывая мне в глаза. – Господи, что с тобой происходит?

Я вижу ее растерянность, вижу злость отца. Вижу непонимание, недоверие, вижу страх.

Но я ничего не могу поделать. Я вижу все, но ничего не могу.

Как-то меня встречают после уроков у школьного забора. Вперед выталкивают Иванова.

– Дай ему в глаз! – говорят ему. – Не бойся – он заслужил!

Иванов стоит передо мной, сжав кулаки. Я вижу его нерешительность, внутреннюю борьбу. Мы стоим и смотрим друг на друга.

Он оборачивается к ним.

– Не буду, – говорит Иванов.

– Тогда сам получишь, – предупреждают его.

Они обступают Иванова.

– Не троньте его, – вдруг говорю я.

– О бля, заговорил!

Они поворачиваются ко мне.

Ухмыляются.

Я вижу, что сейчас произойдет.

Я делаю шаг в их сторону.

Еще один.

Я иду прямо на них.

Мне кажется, они не препятствие для меня, что их не существует. Что все это придумано кем-то, чтобы мы боялись не за кого-то, а за себя. Мне кажется, что если их не замечать, я пройду, никого не задев.

Первый же удар взрывается в голове гранатой. Затем следует второй, третий. Ослепительные шары вспыхивают перед глазами. По моей голове молотит сотня рук, выжимая из нее весь свет.

Потом долгое время я ничего не вижу. Только темноту, в которой ничего нет. Это продолжается долго. Кажется, я вглядываюсь в нее целую вечность, в надежде хоть что-нибудь разглядеть.

Затем я прихожу в сознание. Я лежу в больничной палате, на моих глазах повязка. Мне нельзя вставать. За мной ухаживает моя мать.

Она, как маленького, кормит меня с ложки.

– Сейчас утро или вечер? – спрашиваю я.

– День, – отвечает мать.

Еще меня навещает отец – я слышу его голос.

– К тебе пришли, – на пятый день говорит мне мать.

Кто-то садится у изголовья.

Молчит.

Потом что-то вкладывает в мою ладонь.

Твердое и круглое.

– Яблоко? – спрашиваю я, улыбаясь.

– Г-г-г-груша, – отзывается Иванов.

Мы тихо смеемся.

Мы смеемся, но я вижу, как он плачет.

Мне приснилось

Мне приснилось, что с недавних пор я живу в маленькой деревеньке, в семидесяти километрах от города. Моя тетка, в чьем доме я проживаю, говорит: «Семьдесят километров как семьдесят лет советской власти. Ни больше, ни меньше». Еще она говорит, что тут, в деревне, все так и осталось, как было раньше. Те же старые дома, те же собаки, речка. Дожди те же. Мокрые шиферные крыши, елки, бабка на углу, велосипед ржавый в канаве. Такой вот социализм.

Мне тут хорошо. Я знаком со всеми местными кабыздохами, они на меня уже не лают. То ли за своего признали, то ли надоело. Ходят понуро по дороге между заборами, забирая лапами, как матросы во время качки.

Время осеннее, небо плачет по чему-то ушедшему. Словно молодость чью-то оплакивает, красоту. Я иду к платформе.

У бетонных ступенек стоят два мужика. Россияне.

– Я ему такой: пошел на хер! – говорит один – в кепке с поломанным козырьком.

– А он? – спрашивает второй – без кепки.

– Он такой и пошел.

– Ага.

Такой вот разговор у них познавательный.

Вскоре показывается электричка. Она медленно подходит к платформе, тяжело налегая на рельсы, похожая на бронепоезд.

В вагоне свободных мест почти нет. Всем надо сегодня выбраться из социализма. Приспичило. Я пристраиваюсь рядом с огромным мужиком, с виду очень похожим на боксера Николая Валуева. Харя его разбита в кровь, будто он только что отстоял двенадцать раундов с Виталием Кличко. Отстоял, и вот теперь сидит, вытянув ноги, и смотрит на свои носки. Обуви на нем почему-то нет.

– Реванш, реванш, нужен реванш, – бормочет мужик в трансе, обращаясь исключительно к носкам, как если бы они были его промоутерами. Пара таких дельцов на его огромных ногах. Молчат и слушают хмуро.

«Может, это и правда Валуев?» – размышляю я, искоса глядя на бугристую башку соседа. За ней в окне, как гармошка, тянется равнина.

– Контроль! Приготовьте проездные документы! – раздается сзади надменный женский голос.

Я начинаю судорожно искать билет, потому что всегда боюсь, что когда-нибудь его не найду.

– У вас? – доходит черед до Валуева.

Тот, не обращая на контролершу внимания, продолжает уговаривать свои носки.

– У вас?! – ревет она.