Уже прошло полчаса с хохлатой синицы, а мне нужно успеть поймать автобус и быть на работе ко времени, когда пропоёт синяя сойка.
Ева считает, что я её старший братец, который пихал её когда-то, век тому назад. Соседка мамы по комнате, миссис Новак, со своими здоровенными жуткими висячими грудями и ушами, считает, что я её ублюдочный партнёр по бизнесу, который кинул её на патентованный волокноотделитель, или пишущую ручку, или что-то такое.
Здесь я для всех женщин олицетворяю всё на свете.
— Ты сделал мне больно, — повторяет Ева, подкатываясь чуть ближе. — А я не забывала об этом ни на минутку.
В каждый мой визит навстречу по коридору прётся какая-то старая кошёлка с дикими бровями, она зовёт меня Эйхманн. Другая женщина с прозрачной пластиковой трубкой ссанины, выгибающейся из-под халата, обвиняет меня в краже своей собаки и требует её назад. Каждый раз, когда я прохожу мимо ещё одной старухи, которая сидит в инвалидке, зарывшись в кучу розовых свитеров, она шипит на меня.
— Я видела тебя, — объявляет она, пялясь на меня мутным глазом. — В ночь пожара — я видела тебя с ними!
Ситуация безвыигрышная. Каждый мужчина, проходивший когда-либо через жизнь Евы, скорее всего, был в некоем воплощении её старшим братом. Известно ей это или нет, но всю свою жизнь она провела, ожидая и надеясь, что каждый мужчина станет её пихать. Серьёзно, даже под своей мумифицированной морщинистой кожей она остаётся восьмилетней девочкой. Застрявшей. Один в один Колония Дансборо с её погорелым цирковым персоналом, — все в Сент-Энтони так же увязли в прошлом.
Я не исключение, и не думайте, что вы сами далеко ушли.
Один в один Дэнни, застрявший в колодках: точно так же Ева задержана в своём развитии.
— Ты, — произносит Ева, тыча в меня дрожащим пальцем. — Ты поранил мою ву-ву.
Все эти встрявшие старики.
— О, ты сказал, что это просто такая игра, — рассказывает она и запрокидывает голову. Её голос затягивает песню. — Это была просто наша секретная игра, но потом ты вставил в меня свою большую мужскую штуку, — её костлявый резной пальчик тычет в воздух у моей промежности.
На полном серьёзе, уже сама мысль вызывает у моей большой мужской штуки сильное желание с криками вылететь из комнаты.
Беда в том, что повсюду в Сент-Энтони такие дела. Ещё одна древняя куча костей считает, что я занял у неё пятьсот долларов. Другая старая кошёлка зовёт меня дьяволом.
— И ты сделал мне больно, — талдычит Ева.
Очень сложно прийти сюда и не напитаться вины за каждое преступление в истории человечества. Хочется орать в каждую беззубую рожу. «Да, я похитил того ребёнка Линдбергов».
Фигня с «Титаником» — это я сделал.
То дело с убийством Кеннеди, ах да, и это моя работа.
Большая задрока со Второй Мировой, хитрожопая выдумка с ядерной бомбой, так вот, знаете что? Это всё моих рук дело.
Микробик СПИДа? Прошу прощения. Снова я.
Верный способ справиться со случаем вроде Евы — перенаправить её внимание. Отвлечь её, упомянув завтрак, или погоду, или какие у неё красивые волосы. У неё запас внимания — едва на один раз часам тикнуть, можно столкнуть её на более приятную тему.
Разумно предположить, что именно так мужчины справлялись со враждебностью Евы всю её жизнь. Берёшь и отвлекаешь её. Ловишь момент. Избегаешь конфронтаций. Сматываешься.
Очень похоже на то, как мы проводим наши жизни: смотрим телевизор. Курим дрянь. Глотаем колёса. Перенаправляем собственное внимание. Дрочим. Отвергаем всё на свете.
Всё её тело склонено вперёд, прямой пальчик дрожит в воздухе, тыкая в меня.
Мать твою так.
Сейчас она очень даже подходит на роль миссис Смерть.
— Да-да, Ева, — говорю. — Я драл тебя, — а сам зеваю. — Угу. Только была возможность — сразу тыкал его в тебя и спускал заряд.
Такое называется «психодрама». Но вы можете звать это проще: новый способ сдать бабулю на свалку.
Её скрученный пальчик вянет, и она усаживается обратно, между ручек своей инвалидки.
— Так ты наконец признаёшь это, — произносит она.
— Ну да, — отвечаю. — Ты, сестрёнка, девка просто прелесть.
Её взгляд утыкается в пустое пятно на линолеумном полу, и она произносит:
— После всех этих лет — он признаёт это.
Такое называется терапия с разыгрыванием роли, хоть Ева и не в курсе, что всё не на самом деле.
Её голова по-прежнему выписывает лёгкие вензеля, но взгляд она переводит обратно на меня.
— И тебе не стыдно? — спрашивает.
Ну, думаю, раз уж Иисус мог умереть за мои грехи, то, полагаю, и я могу вобрать в себя немного за других людей. Каждому из нас выпадают шансы стать козлом отпущения. Взять на себя вину.
Мученичество Святого Меня.
Грехи каждого человека в истории камнем ложатся мне на плечи.
— Ева, — говорю. — Крошка, солнышко, сестричка моя, любовь моей жизни, ну конечно мне стыдно. Я был свиньёй, — продолжаю, глядя на часы. — Ты была такой горячей штучкой, что я слетел с тормозов.
Как будто мне охота копаться в этом говне. Ева молча пялит на меня свои гипертиреозные моргала, потом большая слеза выплёскивается из одного её глаза и прорезает пудру на сморщенной щеке.
Закатываю глаза к потолку и продолжаю:
— Ну ладно, я поранил твою ву-ву, но это было восемьдесят чёртовых лет назад, так что оставь всё позади. Двигай свою жизнь дальше.
Потом поднимаются её жуткие руки, тощие и жилистые, как корни дерева или старая морковь, и прикрывают ей лицо.
— О, Колин, — мычит она по ту сторону. — О, Колин.
Отнимает руки от лица, которое всё залито слезами.
— О, Колин, — шепчет она. — Я прощаю тебя.
И её лицо свешивается на грудь, дёргаясь от коротких вздохов и всхлипов, а жуткие руки тянут вверх край слюнявчика, чтобы протереть ей глаза.
Сидим молча. Боже, мне бы жвачку какую-нибудь. На часах у меня двенадцать двадцать пять.
Она вытирает глаза, хлюпает носом и ненадолго поднимает взгляд.
— Колин, — спрашивает. — А ты ещё любишь меня?
Все эти чёртовы старики. Господи-б…
Да, кстати, если вы не знали — я не чудовище.
Прямо как в какой-то проклятой книге, заявляю на полном серьёзе:
— Да-да, Ева, — говорю. — Да-да, сто пудов, думаю, что возможно пожалуй всё ещё тебя люблю.
Теперь Ева начинает хныкать, свесив лицо в руки, трясётся всем телом.
— Я так рада, — сообщает она, слёзы её падают прямо вниз, серая грязь с кончика носа капает точно ей в руки.
Повторяет:
— Я так рада, — и продолжает реветь, и чувствуется запах жёваного бифштекса по-солсберски, захомяченного в её туфлю, и жёваной курицы с грибами из кармана её халата. Такое — а медсестра, будь она проклята, в жизни не соблаговолит притащить мою маму с водных процедур, а мне к часу нужно вернуться на работу в восемнадцатый век.
Довольно трудно припомнить собственное прошлое, чтобы провести четвёртый шаг. Теперь оно перемешано с прошлым всех этих посторонних. Кто я на сегодня из адвокатов-поверенных — уже не помню. Разглядываю свои ногти. Спрашиваю Еву:
— Доктор Маршалл здесь, как ты думаешь? — спрашиваю. — Не знаешь, она не замужем?
Правду обо мне: кто на самом деле я, мой отец, и всё остальное, — если мама её и знает, значит, она слишком сдурела от чувства вины, чтобы рассказать.
Спрашиваю Еву:
— Может, пойдёшь поплачешь где-нибудь в другом месте?
А потом уже поздно. Поёт синяя сойка.
А Ева эта до сих пор не заткнулась, ревёт и трясётся, прикрыв слюнявчиком рожу; пластиковый браслет дрожит на её запястье, она талдычит
— Я прощаю тебя, Колин. Я прощаю тебя. Я прощаю тебя. О, Колин, я прощаю…
Глава 9
Однажды днём, когда глупый маленький мальчик и его приёмная мать были в магазине, они услышали объявление. На дворе стояло лето, и они скупались перед школой: в том году он шёл в пятый класс. В том году нужно было носить полосатые рубашки, чтобы быть одетым по форме. Это было многие годы назад. То была только его первая приёмная мать.
Полоски сверху вниз, объяснял он ей, когда они услышали это.
Это объявление.
— Внимание, доктор Поль Уэрд, — сказал всем голос. — Пожалуйста, подойдите к своей жене в отдел косметики магазина «Вулворт».
То был первый раз, когда мамуля вернулась забрать его.
— Доктор Уэрд, пожалуйста, подойдите к своей жене в отдел косметики магазина «Вулворт».
Это был тайный сигнал.
Поэтому малыш соврал и заявил, что ему нужно сходить поискать туалет, а вместо этого пошёл в магазин «Вулворт», и там, за открыванием коробок с краской для волос, застал мамулю. На ней был большой жёлтый парик, который делал её лицо на вид слишком маленьким и вонял сигаретами. Она открывала ногтями каждый коробок и вынимала оттуда тёмно-коричневый пузырёк краски. Потом открывала другой коробок и вынимала ещё один пузырёк. Клала первый пузырёк во вторую коробку и ставила её на полку обратно. Открывала новый коробок.
— Хорошенькая, — заметила мамуля, глядя на картинку женщины, улыбающуюся с коробки. Заменила пузырёк внутри на другой. Все пузырьки — из одинакового тёмно-коричневого стекла.
Открывая следующую коробку, спросила:
— Как ты считаешь, она хорошенькая?
А малыш был таким глупым, что переспросил:
— Кто?
— Сам знаешь, кто, — ответила мамуля. — Она ещё и молоденькая. Только что видела, как вы двое смотрели шмотки. Ты держал её за руку, так что не ври.
А малыш был таким глупым, что даже не знал, что можно взять и убежать. Он даже не пытался поразмыслить о вполне конкретных пунктах её условного заключения, или об ордере на арест, или за что последние три месяца она провела за решёткой.
И, подсовывая пузырьки для блондинок в коробки для рыжих, а пузырьки для брюнеток в коробки для блондинок, мамуля спросила:
— Так она тебе нравится?
— Ты про миссис Дженкинс? — переспросил наш мальчик.
Даже не стараясь хорошо позакрывать коробки, мамуля ставила их обратно на полку немного неаккуратно, чуть торопливо, и повторила: